В издательстве «АСТ» вышел в свет кинороман «Истопник». Необычная история, основанная тем не менее на реальных фактах, без сомнения, привлечет внимание тех, кто по-прежнему интересуется малоизвестными страницами прошлого нашей страны — даже сейчас, когда после бурного всплеска общественного интереса к сталинской эпохе тема выродилась в плоские сериалы или вовсе ушла в тину. О том, для чего и почему был написан этот роман, мы беседуем с его автором — известным прозаиком и журналистом Александром Куприяновым.
-Александр Иванович, давайте начнем с простого вопроса. Тема вашего романа, про лагеря, про тех, кто сидел и кто охранял, — известная, местами весьма избитая: Браться за нее после Солженицына или Шаламова — дело неблагодарное и рискованное, ведь сравнения неизбежны. Зачем это вам?
— Понимаю: Молодежь сейчас любит говорить про незакрытые гештальты. Это что-то такое из детства — продолжающее болеть. Есть гештальты и в отечественной истории — те, которые нельзя закрыть. Поэт, кажется, Сергей Островой, в дневниках оставил запись: «Написал о любви — закрыл тему». Но как закрыть тему любви? Вот и в истории некоторые темы не закрываются. У меня есть внуки, и в какой-то момент я понял, что они не знают ничего о том, что происходило в те годы. Слышали что-то, но знанием это не назовешь. А огромные тома «Архипелага ГУЛАГ» они уже в жизни не прочтут. Да и не торкнет их это. Я же родился спустя шесть лет после окончания войн-ы. Многое слышал, кое-что помню, а главное, я могу взглянуть на все это из нашего сегодняшнего дня. К тому же жизнь сама подводила меня к этой теме, возвращала на разных этапах к таким деталям и подробностям, о которых мало кто теперь знает.
— Но недавно известный прозаик назвал историю Дуссе-Алиньского тоннеля, которую вы описываете, выдумкой. Она настолько невероятная, что и вправду больше похожа на вымысел.
— Я знаю, это Юрий Буйда так написал. Прозаик он отличный, но тут ошибся — история эта не выдумана. Я этот самый тоннель увидел 40 с лишним лет назад, причем вместе с собкорами «Правды» Юрием Казьминым и Станиславом Пастуховым. Это была колоссальная эмоциональная встряска! Представьте картину: высоченные деревья, в ветвях которых покачиваются неуклюжие тачки. Их привезли когда-то для зэков, но лагерь закрыли, и тачки просто побросали на земле. За 20 прошедших с тех пор лет деревья поднялись вверх — они вообще на вечной мерзлоте, как ни удивительно, растут очень быстро — и подняли тачки на ветвях в небо. Мы смотрели на них как завороженные...
После той поездки я понял, что мне надо узнать про этот лагерь все возможное. Правда, когда рассказывал про него, мне не особо верили: слова словами, а подтверждения документального не было. Сейчас, к выходу книги, я наконец нашел и документы, и даже фото тех самых тачек — у одного из исследователей этой темы, Зуева.
О Дуссе-Алиньском тоннеле я написал большой очерк в «Собеседнике». И тогда пошла почта — писали свидетели тех событий, бывшие зэки. С некоторыми я в переписку вступил. Они все подтверждали и добавляли деталей. Потом я несколько раз ездил в те места, рылся в архивах: Так что сам роман написался быстро, а вот сведения для него собирались 40 лет. Мне хотелось запечатлеть время, которое я застал, и то, что было передо мной. А разбираться, был ли Сталин просто тираном или еще и маньяком от власти, мне не хотелось абсолютно.
— Вы сказали про «что-то такое из детства, продолжающее болеть»...
— Ну да, это как раз тот случай. В девятом классе я на вечную тему «Как я провел этим летом:» написал сочинение «Елизарыч». Ничего не выдумывал — описал знакомого старикана. Елизарыч отсидел 25 лет как врач-вредитель. Его преступление заключалось в том, что он не дал спирта другу на опохмел, и тот умер. Елизарыча я знал — они были знакомы с моей мамой, а потом он помогал геологам, где я его, собственно, и «наблюдал». Это была литературная проба, с нее началось. У меня были фантастические учителя, и это притом что рос я на Нижнем Амуре, ходил в деревенскую школу, а потом в интернат.
— Почему в интернат?
— Это было мудрое решение матери. Отчим мой Иосиф считался сельским интеллигентом, много читал и меня к книгам пристрастил, но, когда запивал (что случалось нередко), гонялся за мной и матерью с топором. Стычки у нас были зверские, вот мама и отправила меня в поселок Маго-Рейд, в интернат, от греха подальше. Представляешь, спустя много лет я узнал, что этот интернат — бывший спецприемник, детдом № 5, в нем-то как раз и могли оказаться и дети тех, кто бил Дуссе-Алиньский тоннель. Еще одна нитка: И какие-то вещи о прежних временах рассказывала местная повариха, тетя Зоя, когда мы ей помогали.
— А что за дети были в интернате?
— Дети охотников, рыбаков — разные. Законы внутренние были жесткими, дрались мы, конечно, но в целом дисциплина выдерживалась корабельная. Дядя Вася Забелин, наш воспитатель — в прошлом морской боцман, так что и терминология соответствовала. Нас было 12 ребят в кубрике, утром дневальный кубрик «сдавал». Мы «тянули палубу» — мыли полы до идеального состояния. Наличие пыли дядя Вася проверял белоснежным платочком — мог провести им в любом месте. Побаивались мы и воспитательницу нашу, Анастасию Владимировну. А вот директор, Владимир Александрович Майер, никогда не орал. Мы его любили. Мне вообще, кстати, до сих пор непонятно, как могло такое случиться, чтобы сегодня учителя ненавидели своих учеников, а ученики — учителей. Дикость просто! Мы, конечно, ангелами и близко не были, но азарт, тяга к творчеству — все оттуда, из той поры.
Я начал собирать гиляцкие, нивхские сказки еще подростком. Для чего, зачем — кто знает? Еще в школе мы в библиотеке помогали книжки реставрировать — ну, подклеивали что-то там, подшивали. А книги стояли на полках так: пониже — простенькие, на средних — авторы хорошие, типа Пикуля критикуемого, но замечательного, а наверху — недосягаемые, самые ценные тома. И библиотекарша тетя Рая нам говорила: кто хорошенько поработает, тому достану книги с верхней полки. Стимул! Там нас ждали Платонов, Толстой, Бунин, Флобер, Мопассан: Так вот, упомянутый уже Елизарыч мне как-то сказал про ту, высокую полку: «Там, Шурка, три метра живой крови:» Я потом только понял, что он имел в виду. Чтобы идти в литературу, надо четко понимать, на какое место в ней ты претендуешь, на какую полку.
— А правда, что вы считаете Виктора Астафьева своим крестным в литературе?
— В какой-то мере. Мы в конце 80-х путешествовали с группой чешских сплавщиков по Енисею и заехали к нему в Овсянку. Кстати, он сразу начал называть меня Шуркой — как звали меня когда-то дед и самые близкие. Мы много о чем беседовали, и Астафьев вдруг сказал мне: «Слушай, а ты ведь пишешь? Пришли посмотреть, что есть». У него весь стол был завален рукописями и гранками, но я все-таки набрался нахальства и послал повесть. И месяца через два получил рукопись свою с его правками и разбором. И по пьянке — кому рассказать, немыслимо! — я эту повесть умудрился потерять: мы с другом моим Юрой Лепским забыли ее в такси. На поиски ее были заряжены все окрестные бомжи, но и они не помогли. Потом написал повесть заново — это «Жук золотой», который изначально был назван «Золотым жуком», мой автобиографический роман.
— Слушаю ваши рассказы, и кажется, что жизнь эта, многокрасочная, похожа на клубок: Который мог покатиться совсем в другую сторону.
— Он как раз туда и катился, куда ты намекаешь. И половина моих одноклассников поднялись и вышли в люди, а половина — спились или сели. Туда, в другую сторону, сильно был крен.
— И что вас уберегло, наставило?
— У меня все непросто в семье было. Бабка — баптистка, строгая, жуть. Даст пряник — не дай бог крошка упадет! Дед — беглый каторжник с Сахалина. У него биография мутная: по воспоминаниям односельчан, лучше всех управлялся с лошадьми, читал по-немецки. А книги какие у него были на немецком?! Как воспитать в себе воина: Бабку он увидел на крыльце, они одним взглядом обменялись — и спустя месяц он ее со своим другом Айтыком Мангаевым натурально выкрал. А потом ползли на коленях по улице к бабкиным родителям — прощение вымаливали. Любовь случилась с первого взгляда — и всю жизнь ведь прожили! Когда сгнивший дом деда и бабки разобрали, нашли под полом ложку серебряную, явно дедовскую. С немецкими вензелями: Гусар, офицер, он вроде бы и сел за убийство на дуэли. А потом — «перекрашивался» бесконечно: то в анархистах ходил, в армию Тряпицына вступил, а потом стал большевиком.
А с другой стороны, с отцовской, у меня родня, судя по всему, морские да флотские люди. Говорят, Куприяновы дальневосточные все от одного предка пошли, и даже залив Куприянова — вроде как в честь моего дальнего родича. Вот так, от всех предков по чуть-чуть я и насобирал разного. И амбициозного, и романтичного, и авантюрного, и даже что-то от трудоголика. Разношерстная, с непростыми историями родня заложила во мне и двуличие определенное, это от совмещения очень разных и даже противоречивых черт. Я никогда не скрывал, что тщеславен и честолюбив, но при этом не был банальным карьеристом. А в «Комсомолку» когда-то страшно хотел пробиться не потому, что это было престижно, а потому, что там работали профессионалы высшей пробы. Вот и сейчас: вроде стараюсь из сегодняшнего дня не выпадать, но прошлому верен.
Все это вместе как-то и сбивало с дороги, но и от пути дурного спасало. Я не в самообольщении живу и знаю себе цену. У меня есть ориентиры, я много и быстро пишу, но лишь потому, что долгие годы нарабатывал этот багаж.
— Получив несколько литературных премий, начав печататься уже под своей фамилией, а не под псевдонимом Купер, вы начали вливаться в современный литературный процесс? И вообще, он сейчас есть или все умерло, как полагают некоторые?
— Нет-нет. Процесс идет, но в первую очередь за пределами Москвы. Там встречаются ярчайшие писатели, но мы плохо их знаем, поскольку тут, в столице, скорее присутствуют междусобойчики. Литпроцесс не может завершиться, несмотря на большие потери последнего времени, еще живы писатели той, прежней плеяды. Меня не пугает то, что появилась коммерческая литература — пусть будет и она. Меня раздражают откровенные ремейки и их восхваление на фоне печально короткой памяти. Прекрасная «Зона отчуждения» — крики, овации! Но Распутиным было написано «Прощание с Матерой». Точка! А крики и стоны по поводу «Географ глобус пропил»? Бога ради, пусть он будет. Но все это давно написал и препарировал Вампилов, все эти болезненные страдания интеллигента: Кто-то может сказать, что в мире существует всего 20 сюжетов, но в том и труд писателя — выхватить кусок времени, показать его таким, каким он запомнился лично ему.
Сегодня литература затачивается на описание отклонений от человеческой сути, извращений человеческой души и нравственных подлостей. Все это есть, безусловно, но главное же — не в этом, главное — в осмыслении происходящего вокруг. Писатель — это тот, в чьи виски бьются злые пульсики, и нет сил не написать об увиденном, прочувствованном тобой.
— А писатель ли ты — определяет Союз писателей? Шутка.
— У шума по поводу пустоты, про что мы уже говорили, есть обратная сторона: умерла литературная критика как класс — я о критиках объективных и современных. А они бы и определяли писателей! Но то, что есть сегодня, это заказные пляски под дудочку: надо хорошо о либералах написать — напишут хорошо о либералах, надо похвалить заединцев — похвалят и их. Все не могут писать, как Бунин, да это было бы странным. Но я скажу еще крамольную штуку: мне кажется, Союз писателей не нужен сейчас. Нужна конфедерация, возможно, которая защищала бы интересы писателей — например, отстаивала их права в отношениях с издательствами.
Сегодня-то союзов всяких — тьма, но за писателей никто не борется. Кто борется за права того же Юрия Козлова, русского Кастанеды? Или Кузнецова-Тулянина, писателя блистательного? Никто. И за меня, как за человека литературы, боролись не кто-то где-то при регалиях, а тот же Козлов или Юрий Поляков, которые в нужный момент поддерживали и словом, и советами, и действием. Понимаешь, сегодня произошло ужасное: книгу сбросили с пьедестала, а она, как венец, всегда была на вершине цивилизации. И если ее туда не вернуть, цивилизации придется туго. Уже приходится.