Полина Осетинская — человек уникальной судьбы. Девочка-вундеркинд, с 6 лет концертировавшая в главных филармонических залах мира, в 13 порвала с отцом, который до того считался ее главным воспитателем. В 22 окончила экстерном Санкт-Петербургскую консерваторию, потом аспирантуру Московской консерватории и вернулась одной из желанных солисток на те же сцены, где выступала ребенком. Создала семью, воспитывает троих детей. Семейным по духу стал и нынешний проект Полины, о котором она рассказала «Труду» после своего предновогоднего концерта в Мариинском театре.
— У вас скоро выходит альбом колыбельных: Респиги, Шопен, Чайковский-Рахманинов, Батагов, Лист, Сильвестров, Десятников, Шуман. Откуда пришла эта прекрасная идея?
— Мне давно хотелось сыграть программу, от которой люди бы погружались в сладкие мечты. И мой тогда еще будущий муж сказал: сделай программу фортепианных колыбельных. Предложение понравилось, мы обсуждали его с редактором моей книги «Прощай, грусть» Дмитрием Циликиным. Вскоре родилась моя дочь, и Дмитрий говорит: ну что, пора писать музыку для Саши? Пока я собиралась писать музыку для Саши, родился Антон. И я поняла, что детей у меня прибавляется в геометрической прогрессии, так что если не запишу диск сейчас, то дальше на него просто не будет времени. И через четыре месяца после родов приехала в Петербург с детьми и мамой, она за ними ухаживала, а я писала колыбельные в Большом зале филармонии. Колыбельных на свете оказалось огромное количество, только выбирай. Просто сыграть все в хронологической последовательности было бы смертной скукой. Надо было выстроить единую композицию. Когда выстроила, обнаружились удивительные соотношения. Например, колыбельная Листа, которую я поставила после Антона Батагова, звучала музыкой XXI века, а Антон Батагов выглядел гостем из сладкозвучного прошлого.
— В сегодняшней вашей концертной программе — тоже неожиданный тандем: Гендель и Чайковский.
— Противоположности притягиваются. Гендель — это все про дух и про верх. А Чайковский — все про душу и... не хочется говорить «про телесный низ», но эмоционально эта музыка располагается совершенно в другой плоскости. Притом оба композитора мною нежно любимы. Изначально я хотела играть программу только из Чайковского, но за пять дней до петербургского концерта у меня было выступление в венском зале «Музикферайн», а они, уже слыша, как я раньше играла Генделя, попросили именно его. Вот так, скорее на заказ, сложилась программа. Но не против моего вкуса. Думаю, и по собственной воле я бы могла поставить это в один концерт. Другое дело — очень сложно переключаться почти мгновенно, через антракт, на совершенно другие идеи и психологические механизмы. Ну и, конечно, программа потребовала очень большой внутренней концентрации, особенно Гендель. Как ни странно, его играть гораздо труднее. Все-таки в Чайковском ты находишься на очень привычное поле, где у тебя много союзников — это ассоциации с русской природой, творчеством русских писателей... А в Генделе у тебя союзников мало, ты с ним один на один.
— Но как раз ваш Чайковский меня удивил больше. Примерно такого Генделя, как ваш, я ожидал услышать, а вот то, что «Времена года» будут сыграны суховатым «генделевским» звуком...
— В музыке Чайковского очень много пафоса и сентиментальности, а мне эта оголтелая романтическая традиция заливания всего вокруг себя слюнями не очень близка. Наоборот, предпочитаю интеллектуальный, «вивисекторский» подход к произведению — убрать из него все внешнее, «засушить», как засушивают лист в гербарии, тогда проступает внутренняя суть, структура, смысл. Путь к этой сути помогают понять и книги, которые о Чайковском написаны, особенно труд Александра Познанского (в нем трагическое самоощущение композитора объясняется ранней смертью горячо любимой им матери и гомосексуальностью, в XIX веке осознававшейся как тяжкий грех. — «Труд»). И я думала, как сыграть это, чтобы не звучало безнадежно архаично, чтобы сквозь привычную сентиментальность и формальную схематичность музыки Чайковского проступил ее подлинный трагизм. Мое твердое правило: пока не сыграю произведение, не слушаю ничьих его исполнений. А если и слушала их когда-то, то обладаю счастливым свойством забывать — ну кроме каких-то концертов Рихтера... Я играю так, будто первый раз в жизни с этой музыкой столкнулась.
— Если речь о современниках, то вы и нас впервые с этой музыкой сталкиваете. Хотя скажу честно, не всегда убеждает эта вечная ирония Леонида Десятникова или муляжная благостность Владимира Мартынова, способного час вдалбливать в слушателя один примитивно-сусальный мотивчик.
— Мартынов и Десятников — очень разные композиторы, сравнивать их странно. Мартынов — основатель и глава русского минимализма. Не могу сказать, что все его сочинения принимаю с одинаковым восторгом, но понимаю, на что они направлены. Недавно мы с пианистом Иваном Соколовым ехали несколько часов из Брянска, и Ваня напомнил случай, бывший с Чеховым и Буниным. Тот приехал навестить старшего коллегу, а Антон Павлович сидел у себя в саду и просто размышлял. Только через три часа он обернулся — и вся это время Бунин терпеливо ждал. Вот эту способность сосредоточенно размышлять и терпеливо ждать мы совершенно утратили. Нам нужно все время что-то делать, куда-то бежать. Музыка Мартынова, насколько я понимаю, — это попытка говорить с человеком на языке, во многом утраченном — языке внимательного слушания. И если для привлечения твоего внимания требуется сто раз повторить одно и то же, он готов это сделать, лишь бы с нашего"жесткого диска" стерлись устоявшиеся модели и мы бы начали воспринимать мир с чистого листа... Леня — совершенно иной композитор, отнюдь не минималист (хотя может им иногда показаться), он играет со стилями, жанрами... Оставаясь большой поклонницей Мартынова и исполнителем ряда его сочинений (в том числе пьесы Quasi una fantasia, которую он написал специально для нашей дуэтной программы с пианистом Алексеем Гориболем), могу сказать откровенно, что именно Леня — мой учитель, больше того — член семьи. Знаю его с моих 7 лет, а с
— На бис вы сыграли совершенно волшебную, «новогоднюю» музыку — что это?
— Люблю в Европе забредать в нотные магазины — обязательно найдешь что-нибудь необычное, во что немедленно влюбишься, а из музыкальных влюбленностей и строится репертуар. Такая охота за сокровищами. И вот в Вене я набрела на эти ноты Петериса Васкса — замечательного латышского композитора, тут же схватила и решила, что обязательно буду играть. Васкса слышала и раньше, но никогда не сталкивалась с его фортепианными произведениями. А эта пьеса — из цикла «Времена года» и называется «Зима», с подзаголовком «Белая сцена». Что может быть лучшим дополнением к зимней программе в занесенном снегом Петербурге, да еще после «Времен года» Чайковского! Еще очень «новогодняя» — музыка другого латыша, Георгия Пелециса. Вообще минималисты знают какой-то секрет погружения тебя в волшебство.
— Для меня более волшебной музыки, чем Шуберт с его мягким теплом и внутренней загадкой, пожалуй, нет.
— Ну нет, это не новогодняя музыка. Лучше всего о ней сказал Булгаков в романе «Мастер и Маргарита», помните: герои за свои страдания получают в награду вечную жизнь в уединенном доме, где к ним будут приходить любимые друзья и при свечах будет звучать музыка Шуберта. Шуберт — это невероятная глубина, которая достижима только на границе между жизнью и смертью. Чтобы его играть, требуется огромное мужество.
— Вы играли перед самой разной публикой — и изысканном нью-йоркском салоне, и в не сильно ухоженном Брянске. Говоря по-простому — где теплее?
— Ну... (пауза) в русской провинции, наверное.
— Вы почти повторяете Дениса Мацуева, который говорит: русская публика — лучшая на свете.
— Ну что значит лучшая... Она очень благодарная. Способная слушать затаив дыхание, будто первый раз в жизни. Притом столичная публика более искушена, чем провинциальная, в ней больше сопротивления артисту. А если взять, допустим, Вену, там все совершенно не так, как у нас. Теперь, правда, и здесь вам говорят: желаем приятного вечера... В Европе это давно: люди заплатили деньги и приходят, чтобы гарантированно получить удовольствие. В зале пахнет дороговизной и сытостью. А в России приходят за праздником, чудом — чтобы получить знание о мире, переосмыслить себя. На Западе я иногда ловлю себя на том, что начинаю играть, как бы это сказать, дорого и респектабельно... Конечно, и к западному слушателю можно и нужно пробиться, но если для русской публики эмоциональное искусство — хлеб насущный, то для западной — завозное блюдо: «О, typical Russian soul» — говорили мне венцы после концерта. «Чайковский — это такая типично русская музыка, русская душа»... Все-таки для Европы гораздо более традиционен рафинированный, интеллектуальный подход к музыке. Это у нас принято рвать на себе волосы в ожидании катарсиса на каждом концерте... В Америке публика с совершенно одинаковым воодушевлением устраивает стоячую овацию и гениальному пианисту Григорию Соколову, и абсолютно профнепригодному человеку. Я сама была свидетелем и тому и тому. Это не в упрек американцам, просто они очень бесхитростные люди. Видят, что исполнитель на сцене старается, и их это восторгает, а как именно он работает — другой вопрос.
— На корпоративах с жующей публикой когда-нибудь играли?
— Пару раз бывало. Ну не то что жевали, но ходили с бокалами, разговаривали. Довольно тяжелый опыт. С другой стороны, ты же понимаешь, на что идешь, и тебе за это платят немалые деньги. Хотя с трудом представляю себе Рихтера или Плетнева на корпоративе. Другое дело — корпоратив корпоративу рознь. Например, недавно я играла на праздновании
— Сложные обстоятельства вашего детства, приведшие к разрыву с отцом, известны благодаря вашей книге. Вы пишете, что для человека, испытавшего домашнее насилие, важно переломить жизненный сценарий, который в него заложен его родителями (а в них — их родителями и т.п.). Но как это сделать?
— Только огромной работой над собой. Достоевский говорил: надо прервать цепь зла. Каждый раз, когда открываешь рот, чтобы закричать на детей, ты должен из недр своего сознания достать картины собственного детства и понять, что если будешь себя вести, как вели себя с тобой, то мир так и будет буксовать в зле.
— Прошло уже пять лет с написания книги. Может быть, вы смягчились к отцу?
— Это глубоко интимная вещь, которую я не готова обсуждать в интервью. Понятно, что каждый год приближает нас к уходу в мир иной, и хотелось бы до этого восстановить добрые отношения со всеми людьми, с кем они когда-то были. Удастся ли — вопрос, но стремиться надо.
— Сейчас тема насилия над детьми стоит очень остро: в Америке убивают школьников, у нас девочки избивают до полусмерти свою подругу... Не возникает желания создать движение в защиту детей?
— Такой импульс постоянно есть. И я не остаюсь в стороне — у кого-то родители умерли, кому-то нужно оплатить лечение... Но я человек не общественный, а частный.
— Где справите Новый год?
— В нашем чудесном подмосковном доме, там у нас каток, огромные сосны, мы традиционно наряжаем елочку и выходим в 12 ночи на поле, где наш сосед-олигарх обязательно закатывает нечеловеческий фейерверк, его охранники потом шушукаются на весь поселок, что удовольствие стоило 35 тысяч евро. А 2 января уедем в Италию. Муж с нашими дочерьми (старшая дочь мужа от первого брака — для Полины приемная. — «Труд») будут кататься на лыжах, а я с маленьким сыном — по ровному месту на санках.
— Какой Новый год был для вас самым волшебным?
— Конечно, тот, который я встретила одна в своей новой, только что отремонтированной московской квартире. С шампанским, мандаринами, музыкой. Со снежком, который ровно в 12 пошел за окном.
— Разве одна — это хорошо?
— Семьи тогда еще не было. А я очень долго мечтала о собственном доме — жила в интернатах, снимала квартиры, меня постоянно откуда-то выгоняли... Идея своего жилища в какой-то момент стала для меня целеполагающей и централизующей.
— Новые творческие идеи на Новый год посещают?
— Конечно. Как только появляется свободное время, меня тут же начинает обуревать огромное количество идей. Хорошо, что у меня очень мало свободного времени, иначе моя голова давно бы лопнула. Планы огромные. Нот скопилось столько... Надо сделать программу французской музыки, прибалтийской музыки — тех же Васкса, Пелециса, Пярта...
— Говорят, вы хороший кулинар.
— Да, неплохой. В новогоднюю ночь еще идет Рожденственский Пост. Муж не придает этому значения, но я всегда стараюсь что-то постненькое приготовить. Так что обойдемся без гуся, а птицу будем запекать уже на Рождество. Традиционно на Новый год пеку пирог с большим количеством фруктов, цукатов, с коньяком и ромом — рождественский пост ведь не очень строгий. И мы не ханжи, чтобы считать: съешь лишнее яйцо — будешь гореть в геенне огненной. Главное — домашних, друзей своих не есть.
— Какое музыкальное, литературное произведение поддержало вас, когда было очень трудно?
— Всегда очень Гендель поддерживал, и «Переписка Мартынова и Пелециса», и вся музыка Десятникова... Из литературы — книги по психологии. Не говоря уж о житиях святых или Евангелии — их можно читать с любой страницы.
— А что мечтали сыграть, но еще не сыграли?
— «Гольдберг-вариации» Баха. Под которые в детстве засыпала.
— Вы сказали, что сегодня сильно нервничали. Это совершенно не было заметно. Есть рецепт, как победить мандраж?
— Только один: как можно больше играть концертов. Когда ты играешь программу первый раз, трясешься страшно. Но на следующих ее исполнениях — при условии, естественно, что дома постоянно над ней работаешь, — в какой-то момент наступает свобода. Сегодня, например, я не сразу, но смогла преодолеть волнение и получать удовольствие от игры. Вообще это очень болезненная проблема. Один знаменитый пианист и дирижер признавался моему профессору Вере Васильевне Горностаевой, что реализует на сцене в лучшем случае 20 процентов из задуманных 100, потому что все остальное отнимает борьба со сценическим волнением. Есть люди, которые из-за этого бросают карьеру. Но и у тех, кто ее не бросает, волнение все равно никуда не исчезает. Я, например, не принадлежу к тем музыкантам, которые могут перед выходом на сцену травить байки, особенно если речь о сольном концерте.