10 февраля не только печальная дата смерти Пушкина, но и день рождения другого русского поэта — Бориса Пастернака. Впрочем, и это повод не для одной лишь радости, если вспомнить, сколько скорби выпало на долю автора знаменитых стихов и романа «Доктор Живаго». Пастернаку вменяли заигрывание с Западом, антисоветчину и даже измену родине. А сегодня, через шесть десятилетий после смерти, выдвинули новую, совсем издевательскую претензию: его великий роман «неинтересно читать». С этим эстетским нигилизмом категорически не согласна литературовед, научный сотрудник Дома-музея Пас-тернака в Переделкино Елена ЛУРЬЕ.
-Вряд ли Пастернак отделим от этого произведения, он прокладывал путь к прозе на протяжении всей жизни, — говорит Елена Борисовна. — «Живаго именно тем и возвышается над всем прочим, что представляет собой сгусток духа, он — доведенное до конца духовное усилие», — читаем в письме Пастернака одной из его немецких корреспонденток в декабре 1958 года.
В тексте много слоев, его можно рассмат-ривать как исторический, свидетельский, социальный роман, находить в нем фаустианские мотивы, слабые и сильные стороны. Но, как мне кажется, важнее определение самого автора: «доведенное до конца духовное усилие». В этом заметно влияние Льва Толстого, который сыграл огромную роль в становлении миросозерцания Пастернака.
В 1890 году Толстой пишет: «Если уж хочешь совершить что-нибудь, то все-таки совершить ты можешь не сочинение, не просвещение народа, не объединение Германии, а только одно — свою жизнь до последнего издыхания». И вот — почти дословно совпадающая фраза из письма Бориса Леонидовича к Варламу Шаламову, только что вышедшему на поселение и приславшему свои стихи: «Совершить жизнь свою до последнего издыхания — очень серьезная задача. Потому что все остальное — прикладывается к тому, что ты совершаешь в свою жизнь».
На Пастернака нападали, и жизнь его шла от выпада к выпаду. А он занимал замечательно стоическую позицию: что бы ни происходило, идти до конца. Сомнения его не терзали, он делал свой шаг, а дальше — будь что будет.
— Известно, что Пастернак гордился «неучастием в собственной судьбе», но к изданию этого романа приложил немалые усилия. Он предполагал, что его ждет?
— Думаю, знал. Более того, еще до скандала с Нобелевской премией, когда уже было известно, что роман печатается в издательстве итальянского миллионера, политика левого толка Джанджакомо Фельтринелли, предпринимались попытки возвратить рукопись, чтобы якобы ее поправить и подготовить к выходу в СССР, а потом уж и на Западе. Но эти попытки не удались. Пастернак пишет заведующему отделом культуры ЦК КПСС Дмитрию Поликарпову: «Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю Вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и, таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
Публикация стала большим событием в Италии. Произошел кризис сознания и среди правых, и среди левых. Роман был переведен на 17 языков, он стал популярен во всех европейских странах и США, за французским переводом следил Альбер Камю — нобелевский лауреат 1957 года. В своей шведской лекции он с восхищением говорил о Пастернаке. Дальше начинается все то, что мы с вами знаем: травля в прессе, исключение из Союза советских писателей, из отделения переводчиков, а ведь переводы были его единственным заработком:
— И все же Пастернак отказался от Нобелевки.
— Он это сделал, но совершенно не по сценарию, приготовленному для него властями, — официально швырнуть назад буржуазному миру его капиталистические тридцать сребреников: Нет, случилось по-другому. Близкий ему человек Ольга Всеволодовна Ивинская, отбывшая несколько лет лагерей и тоже зарабатывавшая переводами, вдруг обнаружила, что и с ней в Госиздате договоры расторгаются. «Тебе-то ничего не будет, а от меня костей не соберешь», — услышал от нее Пастернак горькую фразу. И это побудило пойти на телеграф, чтобы как частное лицо дать телеграмму в Нобелевский комитет: «:не примите с обидой мой добровольный отказ...».
Эти слова — продолжение всего того, что и значило для него совершить свою жизнь.
— Елена Борисовна, что вы ответите тем, кто считает, что Пастернак как поэт значительнее Пастернака-прозаика?
— Он и сам как будто не раз отвечал на этот вопрос. Считал, что стихи — как этюды к картине художника. А проза и есть картина жизни. Вот как он это сформулировал в одном из писем: «Стихов, как самоцели, я не любил и не признавал никогда. Положение, которое утверждало бы их ценность, так органически чуждо мне, я так этот взгляд отрицаю, что даже Шекспиру и Пушкину не простил бы голого стихотворчества, если бы кроме этого они не были бы лицами огромных биографий...»
Или: «Даже обладая даром Блока или Гете... нельзя останавливаться на написании стихов. [...] Надо построить дом, в котором все эти плохо написанные стихи могли бы послужить плохо притесанными оконными рамами». Он не настаивал на совершенствовании стихосложения, потому что «никакие стихи, и написанные гораздо лучше, — не самоцель, и сами по себе яйца выеденного не стоят:»
Можно было бы, конечно, поспорить с классиком, но зачем?
Из стихотворений Юрия Живаго.
Борис Пастернак
Зимняя ночь
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
«Этот герой: нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским, и теперь, когда я пишу стихи, я их всегда пишу в тетрадь этому человеку Юрию Живаго».
Борис Пастернак. 1948 год.