Парадоксальный и даже «еретичный», рушащий читательские каноны лауреат множества премий — Набоковской, «Студенческий Букер», Искандера, Гончарова, Петербургского ПЕН-клуба, Гоголя (четырежды), правительства Санкт-Петербурга (дважды)... Все это — Александр Мелихов, чьи книги «Провинциал», «Исповедь еврея», «Весы для добра», «Чума», Роман с простатитом», «В долине блаженных», «И нет им воздаяния», «Свидание с Квазимодо», «Заземление» всякий раз становились событием начиная с 1970-х. Новинка Мелихова «Сапфировый альбатрос» не нарушила традиции: ироничный и трагичный роман о российском литературном истеблишменте с 1917 года по наши дни получил «Книгу года» и восторженные отзывы критиков самых разных идейных и эстетических направлений. О силе человеческой фантазии, низком как маске высокого и задаче искусства преображать, а не отображать действительность мы поговорили с писателем.
— Как отмечает в слове на обложку писатель Евгений Попов, ваша книга — взгляд на то, чего России и ее культуре стоило выживание в ХХ веке и почему даже гении были вынуждены хитрить, ловчить, а то и подличать. В «Сапфировом альбатросе» все обитатели знаменитого писательского дома на канале Грибоедова, не исключая культового Михаила Зощенко, представлены в ироническом ключе. Откуда интерес к столь непарадной стороне вопроса?
— Ироническое отношение проявляю не я, а мой герой — ультралиберальный критик Феликс. А идея возникла вследствие многолетнего общения с моими друзьями — сотрудниками музея-квартиры Зощенко, расположенной в упомянутом вами литераторском доме. Они написали научно-просветительскую книгу обо всех, кто там жил. Хотя, как сказал сам Зощенко, такие вещи пишутся «для поднятия духа среди покойников». Как известно, в последние годы своей жизни он впал в опалу, голодал, пытался вырезать стельки из войлока, в то время как его соседи-орденоносцы разъезжали на личных авто с персональными шофёрами. Но сейчас их если и вспоминают, то именно в связи с Михаилом Михайловичем. Представляете, как они были бы этим оскорблены, если бы вдруг ожили (так случалось в моем первом замысле).
— Вроде бы все понятно: большой художник служил искусству, а обласканные властью «совписы» выполняли соцзаказы.
— Я тоже так думал. Но когда всерьез изучаешь биографию Зощенко, становится очевидно, что и он старался приспосабливаться: восхвалял тогдашнюю «ураганную идеологию», пытался вписаться в кондовую газетную публицистику, изображать «положительных героев», но делал это настолько неумело, что даже его ценители разводили руками: «Михаил Михайлович, где ваша знаменитая ирония?»
Узнав все это, я был ужасно за него огорчён, но скрыть правды от читателя уже не мог. Искренне сострадая Зощенко, я был вынужден обнародовать нелицеприятные вещи. Так появился мой второй персонаж Феликс — воплощающий злорадство иронист, называющий Дом на канале Курятником на канаве. Этот типаж, выставляющий чужие раны на всеобщее обозрение и навешивающий на всех, кто выжил, ярлыки трусов и приспособленцев, довольно распространён среди постсоветских литературоведов. А по отношению к Зощенко и другим загубленным талантам, которых я уподобляю альбатросу, попавшему в курятник и терпящему там издевательства, Феликс выступает в роли индюка с павлиньим хвостом. Но, критикуя своего оппонента, он невольно его и пропагандирует. А в фантасмагорической части романа сам подвергается испытаниям, в которых показывает себя куда большим трусом, чем те, кого осуждал. Он предаёт все, что только можно предать...
— Ваше повествование охватывает более чем столетний отрезок истории. А сегодня литература так и осталась бюрократизированной институцией, только с новыми орденоносными вельможами и слегка измененным вектором?
— В реальном мире всегда процветают дельцы, а люди творчества остаются на вторых ролях. Конъюнктура присутствует и сейчас, но нынешние времена все-таки куда либеральнее советских. Когда я начинал в 1970-е, интеллектуализм был запрещён, это называлось самокопанием. Писать о жизни ничем не выделяющихся людей не запрещалось, но тогда тебе грозило обвинение в мелкотемье. Трифонов — один из немногих, кому это позволялось... Начало моего литературного пути было сплошным унижением: раз в два года публиковали какой-нибудь рассказ, потом его обругивали, друзья-редакторы говорили: «Подожди, надо затихнуть на годик-другой...». Если бы не Горбачёв, я бы до сих пор боролся за звание подающего надежды молодого писателя. Первую книгу успел издать тридцатитысячным тиражом, на этот гонорар можно было купить кооперативную квартиру, но потом пришла свобода — как водится, нагая...
Сейчас писателям тоже нелегко. Государство их почти не поддерживает, талантливых авторов часто обходят премиями, но тот факт, что мне ещё никто ни разу не дал указания, что и как писать, считаю несравненно важнее, чем все громадные тиражи и Дома творчества.
— Респектабельная, с участием правительственных чиновников «Книга года» стала для вас неожиданностью?
— Я был в шорт-листе, поэтому не скажу, что совсем не ожидал. Но когда объявили мой первый приз по прозе, был приятно удивлен. Я сидел на верхотуре, и пройти к сцене оказалось непросто — по дороге стояли камеры, я опасался запутаться в проводах и растянуться носом вниз... С другой стороны, если б для меня нашлось место в партере, пришлось бы отсидеть всю церемонию, а так я смог после вручения потихоньку ускользнуть и погулять по Москве. Я очень люблю Москву, но, к сожалению, редко в ней бываю.
— Понятие «петербургский текст» стало уже вполне литературоведческим, а вот про московскую или, скажем, уральскую прозу так еще не говорят. Гениус лоци влияет на образность, стиль, язык?
— Безусловно: если ты не работаешь в чисто фантастическом жанре, то изображаемый тобой мир — это твой город, а Петербург буквально пронизан культурными ассоциациями. По его улицам бродят вечные призраки — Германн, Акакий Акакиевич, Раскольников... А как волшебно звучат его топонимы — стрелка Васильевского острова, Литейный, Нева... Если мне нужно ввести в повествование крупицу поэзии, я этим пользуюсь. Сравните — герой шёл по улице, либо — по Невскому... Есть разница?
— И начинается фантасмагория...
— А что такое фантасмагория, как не обострение реализма?
— Ваша писательская судьба тоже довольно поэтична. Кандидат физико-математических наук вдруг всё бросил и засел за роман...
— Писательство — это врождённое уродство. Я был писателем, даже когда об этом не знал — всегда что-то сочинял про этот мир, про себя, про знакомых, искал каких-то новых впечатлений. Писатель так устроен, что не может не украшать скучную действительность, делая её художественной. А так — да, в моей жизни было упоительное время, когда я занимался наукой, но потом пришлось столкнуться с интригами и другими неприятными обстоятельствами... Их можно было преодолеть, и я преодолел, но ощущение красоты исчезло. Мне понадобилась какая-то другая инъекция, и ею стала литература. Однажды мне пришла в голову формула, ставшая руководством: красота — это жемчужина, которой душа укрывает раненое место.
— Сталь быть, главная задача литературы?..
— Защищать красотой от правды, то есть ужаса и скуки. Назначение искусства — не отражать, а преображать: страшное — в прекрасное, мерзкое — в забавное.
— Поэтому выи говорите о «человеке фантазирующем», рассматривая мировую цивилизацию как историю зарождения, борьбы и распада коллективных грёз?
— Человек не может не фантазировать. По большому счету, мы любим и ненавидим не существующие в реальности вещи и идеи, а плоды собственной фантазии. В любом национальном конфликте для меня главное — не какими интересами, а какими фантазиями руководствуются обе стороны. Двигатель человеческого поведения — не корысть, а фантазии.
— И какие же фантазии заставляют людей ненавидеть друг друга?
— Самая простая фантазия: нас собираются лишить нас наших ценностей, верований и т. п. Но что такое коллективные ценности, и существует ли на самом деле коллективная правота? Это фантазии, удовлетворяющие потребность человека ощущать себя красивым и значительным, причастным к чему-то вечному и прекрасному, тому, что существовало до нас и будет жить после. Используя это средство экзистенциальной защиты, мы ощущаем себя не такими мизерными и уязвимыми, каковы на самом деле. Реальность, не украшенная грёзами, тосклива и страшна. Человек видит не анатомию вещей, а образы, и только человек способен жертвовать собой во имя того, что существует лишь в его воображении.
— Некоторые товарищи по цеху высказали надежду, что «Сапфировый альбатрос» указывает путь к возможному окончанию немыслимо затянувшейся гражданской войны наших людей искусства...
— Во всяком случае, средство примирения там намечено, но цена его очень высока. В моем романе полемика доходит до предела, и разрешить ее может не мелодрама, в который одни идеально белые, а другие беспросветно черные, а только трагедия, и она у меня случается со всеми. Ведь классическая античная трагедия — это мир, в котором все красивы, у каждого своя правда...