Более трети века (приблизительно с 1968 года, по моим воспоминаниям), находясь в сфере внимания читающей интеллигенции, он был настоящим властителем дум. Без "подготовки" и "восхождения" сразу - в зените. С первого момента до финала - ровный свет, как из поднебесья. Небожитель. Ловишь слово - и получаешь то, чего жаждешь. Ни ошеломляющих поворотов, ни пиаровских кульбитов, ни пенящихся фонтанов. Ровно, глубоко, прозрачно. Чисто.
Разумеется, он был уникальным знатоком своего предмета, вернее, предметов: античности, Византии, поэзии Серебряного века... Ученый мирового класса, он так естественно вышел в академики, словно им и родился. О его научных заслугах я судить не могу: по несоизмеримости наших количественных знаний. Достаточно сказать, что все, известное мне о византийской словесности, известно мне из его работ. Его ученые коллеги разберутся в том, каков его оригинальный вклад в науку. Начало положено: прощальный этюд о нем Бориса Парамонова на радио "Свобода" весь построен как попытка ответа на вопрос: кто перед нами - блестящий транслятор носящихся в воздухе идей или генератор идей, которых еще никто не ведает ни в воздухе, ни в земной ноосфере. Об этом будут судить потомки, и притом знатоки, но не я.
А вот о другом качестве его я могу судить с полным основанием: это был человек, одаренный уникальным литературным талантом. Не только как практический переводчик древних поэтических текстов - тут опять-таки не обойтись без суда экспертов, - а именно как человек говорящий и пишущий, или, как иногда выражаются в наших эстетически продвинутых кругах, - с удовольствием ставящий слово после слова.
Он обладал поистине золотым пером. Композиционная гармония на любом уровне, будь то фраза, абзац, статья, книга. Пронзительная точность определений, перекличка смысловых оттенков. Наконец интонация, дышащая в тексте с первой до последней буквы: гибкое размышление, обтекающее предметы, а в базисе - несгибаемая жесткость, тверже любого предмета. Он действительно держал читателя и слушателя в руках: делал с ними все, что хотел.
И третья черта его: он хотел именно того, что считал истинным. И в узкоправославном смысле (согласно канонам веры), и в общехристианском, экуменическом (согласно масштабу мысли), и в общечеловеческом (простирающемся над конфессиями, нациями, границами, эпохами). Интеллигенция недаром воспринимала его как духовного лидера, хотя от такого определения он отмахнулся бы обеими руками.
Он обладал редкостным свойством проносить чистоту сквозь пыльные бури и грязевые потоки нашей злободневности, упрямо "вербовавшей" его, несмотря на имидж небожителя. Дело в том, что этот академик был соблазнительнейшим автором для любого издания - с того момента, когда фрагменты его диссертации о Плутархе пошли в комсомольскую печать и комсомол увенчал его вполне официальной наградой. Его и в Верховный Совет ухитрились затащить на какой-то срок - депутатом... И что же? Ни сервильной радости по этому поводу, ни театрально-аффектированного отказа. Спокойная проповедь истины, добра и красоты в любом собрании. Не липнет к чистому! Обаяние внутренней правоты, не дающей никому отчета. Тайна интеллигентности.
Как-то, полемизируя со мной по достаточно случайному поводу, он называл меня другом. Это было сказано именно в полемике, то есть в известном смысле воспринималось как золочение пилюли. Но не только. Еще - вежливость небожителя, улыбнувшегося жителю земному: ты мне, конечно, друг, но истина дороже.
Кажется, то была наша последняя встреча - в Овальном зале Библиотеки иностранной литературы, на симпозиуме, устроенном немецким Фондом Науманна в 2002-м или 2003 году, а по какому поводу, уже не помню.
А первый контакт помню отлично. Это было в середине 60-х годов, точнее, в 1967-м. Я работал тогда в секторе культуры Института философии. Чувствовал я себя в ученой среде неуютно, иные заседания просто пропускал. После одного такого пропущенного мной заседания зашелестел говорок, что приглашен был на заседание молоденький филолог, который вступил в спор с самим Гуревичем (а Арон Яковлевич был непререкаемым авторитетом), и спор этот оказался равным и даже шел с переменным успехом.
Кто же этот молоденький филолог, столь уверенно отстоявший себя среди историков? Я льстил себя надеждой, что однокашников-филологов знаю на целую пятилетку после 1956-го, года моего выпуска.
Видимо, его выпуск ушел за грань пятилетия: фамилия оказалась незнакома, но запоминалась как старый добрый русский силлабический стих:
- Аве-рин-цев.
Врезалась фамилия в память, так что когда объявили, что на истфаке он будет читать курс, я подхватился слушать.
Рассказывать ли о том, как ломилась аудитория на Моховой? Как сидели на ступеньках с конспектами на коленях? Как торчали перед дверьми, собираясь загодя, чтобы ворваться первыми и захватить место?
Иногда лекции начинались с опозданием: Аверинцев не мог пробраться сквозь строй слушателей. Однажды, с трудом дойдя до кафедры, он предложил стоящим в дверях людям как-нибудь устроиться в аудитории, обратившись к ним со следующей речью (голос был скрипучим, окраска речи отрешенной):
- Я был бы очень призна-ателен, если бы вы не создавали здесь... э-э... ситуацию.
Эта "ситуация" меня сразила.
Цикл его лекций назывался как-то учено-византийски. Но читал он не это, вернее, не только это. Он читал ранне-христианскую этику. Это не формулировалось прямо, но мерцало. Сквозь остроты хитроумца Пселла струилась возвышенная истовость Плотина, и за всем этим таинственным, магнетическим силуэтом вставал Христос. Вереница памятников, ссылок, концепций, фактов и судеб была пронизана светом, который все еще был запретен и даже идеологически рискован, но обволакивал нас, проникая в сознание, создавая основу, от которой все отсчитывалось заново.
Я писал как лихорадочный. Дома расшифровывал записи, печатал на машинке связный конспект. Подкладывал листочки с копиркой: "Эрика" берет четыре копии, этого доста-точ-но!
Второй экземпляр я оставлял себе, третий и четвертый дарил знакомым, а первый, собрав вместе все лекции курса, - решил под занавес преподнести автору.
Пока автор по обыкновению медленно пробирался сквозь строй слушателей, я успел подложить свой "машиноскрипт" на кафедру, а сам пошел на место, которое удерживали для меня соратники.
Аверинцев взошел и стал перебирать бумаги. Я видел, что он листает мой сколок.
После изрядной паузы он сказал:
- Я благодарю человека, сделавшего мне такой... э-э... дар и буду рад сказать ему это лично, если этот человек возьмет на себя труд подойти ко мне после лекции.
Я взял: подошел и представился. С этого момента мы стали знакомыми. А он - на всю жизнь - неотменимым автором, каждую статью которого я читал с карандашом в руке. Никак не разворачивая этой темы здесь и сейчас, сошлюсь на некоторые ее "пики", когда продуманное и сформулированное Аверинцевым существенно помогало мне в понимании вещей.
Во-первых, сравнительный анализ стихов Мандельштама и Пастернака, двойная парадигма: менталитет раввинический - менталитет хасидский. "Господи, и тут тебя нет, и тут нет..." А в ответ: "Господи, и тут ты есть, и тут..." Какой поразительный инструмент вживания в стих как в реальность! Какая глубинная зоркость! Какое чутье на "вечные вопросы"...
Другой пример: рассуждение о борьбе западников и славянофилов. Кто прав, кто не прав, чья берет, с кем вы, мастера культуры?
Ни с кем. Ничья не берет.
Так зачем эта борьба?
А это не борьба. Это взаимоупор.
Взаимоупор!
Сколько раз я впоследствии применял это слово, открывая им как ключиком двери, сотрясаемые навалом с обеих сторон!
И наконец главное. В 70-е, в самую паузу Застоя, когда захлебнулись ненавистью идеологи правого и левого толка, когда они вывернули наизнанку большевистскую доктрину, обвинив друг друга в измене принципам, и принципы эти ссыпались, как шелуха, и у левых, ревизионистов, и у правых, партократов, - потому что и у тех, и у этих в основе была коммунистическая доктрина, из-под которой ушла почва, - вот тут-то и раздался в мировоззренческом вакууме отрешенно-скрипучий голос сутуловатого проповедника в академических очках:
- Сам я не что иное, как средиземноморский почвенник...
И духом горним повеяло под родными осинами.
В прощальном слове по Аверинцеву один из самых умных филологов послехрущевского поколения и к тому же отличный телекомментатор Александр Архангельский сказал:
- Сергей Аверинцев адаптировал для нашей расхристанной интеллигенции Священное Писание.
О, именно! Два слова сцепились в этой фразе, хотя и глядят в разные стороны. "Адаптировал"? Несомненно. Это - к вопросу о том, где "вклад", а где "трансляция". И второе слово: "расхристанная". Могу удостоверить: точно сказано! Как бывший "шестидесятник", из убеждений которого так и торчали романтические перья-крылья, сознаюсь: расхристанны мы были во всех смыслах. И требовалась, конечно же, адаптация. Чтобы не ослепнуть сразу.
Счастье наше, что нашелся человек, который решил для нас эту задачу.