В издательстве «Русский путь» вышел трехтомник известного поэта, лауреата престижных литературных премий Юрия Кублановского, составленный и выверенный самим автором. В него вошли стихотворения разных лет: и те, что были написаны им в студенческие годы и ходили в самиздате, и те, что родились в вынужденной эмиграции, и те, что были созданы в последние десятилетия, после возвращения поэта на Родину.
— Юрий Михайлович, трехтомник — это серьезная веха в вашей судьбе, своеобразный итог полувекового творческого пути. Скажите, это избранная лирика в трех томах или полное собрание сочинений? Была ли селекция, многое ли осталось за пределами трех томов?
— Конечно же, это избранное. Первый том — стихи, написанные со студенческих лет и до политической эмиграции в 1982 году. Так вот, достаточно сказать, что они выбраны из той же лирической массы, из которой выбирал Бродский, когда готовил в США мое «Избранное». Но большинство отобранного тогда Бродским в нынешний мой первый том не вошло: и время сделало свой отбор, и, очевидно, вкусы и симпатии наши оказались далеко не одинаковы. Второй том — стихи, написанные на чужбине. Это более-менее полное собрание там написанного. Ну, и том третий — от времени возвращения в 1990 году и по сегодня. Тут изъятий совсем немного.
— Все ли стихи вам удалось в свое время сохранить, сберечь, учитывая, что в советское время вы подвергались обыскам, а ваши рукописи — арестам?
— В советские времена я был одним из первых матерых самиздатчиков. Тетрадочки на папиросной бумаге с моими стихами тиражировал я сам и мои поклонники. Ну, конечно, кое-что растворилось в тогдашних непростых обстоятельствах. Когда я вернулся, Гослитархив запросил по моей просьбе КГБ на предмет возвращения мне всего отнятого при обыске, который прошел 19 января — аккурат в Крещение — в 1982 году. Вскоре меня пригласили в их приемную на Кузнецкий мост, где на стене темнело пятно от портрета какого-то советского вождя, и сообщили, что изъятое при обыске у них не уцелело.
— Вы определяете задачу своей поэзии, как «новизну в каноне». Что для вас этот самый «канон»? И кто входит в «канонический» список поэтов, повлиявших на вас, на ваше поэтическое становление и гражданское самочувствие? Лично я, читая ваш трехтомник, прямых аналогий ни с кем из классиков прошлых веков не нахожу...
— Если можно было бы находить прямые аналогии, я был бы не лирик, а эклектик и подражатель. Но все-таки любой поэтический стиль, если он вдумчив и серьезен, обязательно опирается на предшествующую традицию. Для меня это, прежде всего, поэты-акмеисты — Мандельштам, Гумилев, Ахматова, дорог мне и поздний Заболоцкий.
Помнится, в самом конце прошлого века по просьбе вашей газеты я написал итоговый обзор поэзии ХХ века и привел там полностью несравненное стихотворение Николая Заболоцкого «Где-то в поле возле Магадана». Я и теперь считаю его одним из лучших в послевоенной русской поэзии. Относительно поздно вернулась к читателю эмигрантская лирика Георгия Иванова, и мы неожиданно для себя поняли, какой это несравненный поэт. Ну и, конечно, Пушкин, Лермонтов — вечные мои по жизни спутники. Я не то что постоянно у них учусь, а просто перечитывать их — для меня наслаждение.
Большинство талантливых поэтов советских времен так или иначе были изуродованы тогдашней идеологией. В 17-18 лет я понял, что это не мой путь. Такой выбор лишил меня широкого читателя в Советском Союзе, но и позволил честно выполнить свой литературный долг.
— Вы росли, как я понимаю, в интеллигентной, но в обычной советской семье, в атеистической среде. Мать — школьная учительница, отец — актер и режиссер провинциального театра. Как стали человеком верующим, а впоследствии и диссидентом?
— Наше послевоенное поколение, прямо скажу, халявное. Мы не испытали ни фронта, ни страшных трудовых перегрузок, ни допросов, ни лесоповала, ни казней, а ведь поэтов казнили с первых лет установления у нас коммунистической диктатуры — вспомним Гумилева. Ну да, мне пришлось уехать с родины. Но это имело и свои плюсы: я узнал западную цивилизацию не от зарубежных радиоголосов, а в натуре. И это очень помогло моей ориентировке, когда я вернулся. Помогло, например, понять криминальную революцию, которую многие мои наивные коллеги считали тут за трудную, но логичную отстройку демократии.
Семья была у меня, конечно, атеистическая. Но ведь я родился всего через 30 лет после революции, так что в провинциальном Рыбинске жило еще много носителей (если не на виду, то в душе) религиозных традиций. И именно они в отрочестве оказали на меня большее влияние, чем идеология советской школы, к примеру. Ну, а когда в 17 лет я приехал в Москву, тут уже вовсю гулял антикоммунистический самиздат, появилась вскоре антисоветская публицистика Солженицына, все это и способствовало моему пониманию живого исторического процесса.
— Вы уже упомянули Бродского, который издал на Западе книгу ваших стихотворений. Он же написал послесловие к вашей второй книге, вышедшей в Париже, когда вы эмигрировали. Высоко отзывался о ваших стихах и Александр Солженицын. Как вам удалось заручиться расположением двух нобелевских лауреатов, которые друг к другу относились, кажется, с известной прохладцей, а к вам прониклись одинаковой симпатией?
— Начну по порядку. Ни нобелевская премия, ни какая другая практически ничего для меня не значат, во всяком случае, в оценке творчества. Любая премия — в значительной степени результат закулисных ходов, манипуляций и политической конъюнктуры. За примерами далеко ходить не надо: вспомним хотя бы Светлану Алексиевич. Это раз. Во-вторых, я ничем, разумеется, не «заручался», ничего подобного у меня в голове и не было. Я просто высоко ценил творчество того и другого, а Солженицын еще и соответствовал мне мировоззренчески. Так что было вполне логично, что я захотел ознакомить их с моими стихами.
Впрочем, Солженицын вчитывался в них сам, когда моя книга вышла в Америке, а я жил еще в России. И когда я оказался на Западе, он прислал мне в Вену письмо с подробным разбором стихов из этой книги. Конечно, Солженицын и Бродский очень разные: разные судьбы, разные мирочувствования. Но и у того и у другого был очевидно хороший поэтический слух, что, кстати, вещь более редкая, чем слух музыкальный. Именно наличием такого слуха я и объясняю их доброе отношение к моей лирике.
Юрий Кублановский с Иосифом Бродским в Нью-Йорке. 1986 год
— Вы одним из первых, если не первым, вернулись в Россию из эмиграции и вот уже 30 лет живете в «нашей буче боевой кипучей». Ни разу не пожалели о возвращении? Наверное, на Западе вам жилось бы спокойнее и, скорее всего, комфортнее...
— Не пожалел, потому что моей профессии, а, вернее, моему поэтическому складу намного комфортней среди родного языка и его носителей. Конечно, послекоммунистическая жизнь России преподнесла много неприятных сюрпризов. Ведь о чем мне мечталось в первую очередь? О возвращении родины на традиционный морально-духовный путь. А вместо этого страна погрязла в корысти и уголовщине. Ну что ж, так дак так. Как сказано в одном из моих стихотворений: «У других отвращение — вспомнят — вздрагивают, ничего ее не любя, а меня Россия затягивает, втягивает в себя». Вот и втянула. Я не мог бы жить в чужом социуме, тем более таком, какой ныне восторжествовал на Западе.
— Вы не только поэт, но и публицист, общественный деятель. Как бы вы определили свое общественное лицо? Вы патриот, монархист, консерватор, почвенник, «ватник»? Повод для последнего определения у либеральной интеллигенции вы заслужили тем, что поддержали присоединение Крыма и русскую весну в Донбассе...
— Мне трудно себя определить однозначно. Я просто люблю Россию сильнее всего остального мира. И мне кажется, для меня с моим поэтическим смыслом это логично. Скажу вам то, что еще не говорил никому. Когда-то я дал зарок: если при моей жизни случится такое чудо, что советский атеистический намордник отвалится от лика России, я — в благодарность истории — никогда не буду «системным оппозиционером». И я этот зарок блюду. Но мне это нетрудно: анархия, которая по моим представлениям способна затопить страну в случае ослабления государственной дисциплины, может быть пострашней, чем 1917 год.
Юрий Кублановский и Юрий Бондарев при вручении им Патриаршей премии
— Какое-то количество лет назад в интервью одному прибалтийскому изданию вы сказали, что Путин по сравнению с западными политиками — это «Платон и Аристотель в одном лице». Вы до сих пор согласны с этой характеристикой, учитывая, что экономика России уже лет десять находится в стагнации, коррупция цветет пышным цветом, а большинство населения живет в унизительной бедности?
— Знаете, я 35 лет прожил при советском режиме, потом десятилетие при ельцинской демократии, и убежден, что при всех трудностях сейчас в России живется лучше. Я много езжу и наблюдаю все это своими глазами. Убеждать меня ни в чем не надо. Конечно, я вижу все немалые дефекты нынешнего «царствования». Но изредка бывая в Западной Европе и видя происходящий там обвал — культурный, моральный, социальный, — я отдаю предпочтение тому, что у нас. Надеюсь, что, в конце концов, трезвость взгляда никуда от меня не ушла. На моих глазах несравненные мегаполисы — Париж, Лондон и другие — со страшной скоростью превращаются в клоаки, лишенные национального смысла. Я это очень остро переживаю, ведь Европа мне не чужая! Слава Богу, в свое время я застал ее совсем другой.
— Бог с ней, Европой. Неужели вас не тревожит, что наши спецслужбы действуют сегодня по отношению к оппозиции куда более жестко, чем в советское время КГБ — по отношению к диссидентам? Вас увещевали уехать на Запад, сегодня «несогласным», вышедшим на митинг или пикет, дают реальные сроки. А уж история с отравлением Навального и вовсе заставляет волосы на голове шевелиться от ужаса...
— Не знаю, что вам на это ответить. У меня, во всяком случае, волосы на голове не шевелятся.
— Знаю, что вы уже много лет ведете дневники, в которых делитесь своими мыслями и наблюдениями. Эти дневники вы сдаете в РГАЛИ, где они и хранятся. Не исключаю, кстати, что там есть нелицеприятная оценка некоторых нынешних событий. Вы собрались обнародовать эти записи в 2020 году. Но наступил уже 2021 год, а публикации дневников все нет...
— Во-первых, это сейчас очень непросто в связи с конкретными культурными обстоятельствами: я просто не вижу сегодня такого издательства, которое взялось бы за это дело. Мои дневники слишком надпартийны, а каждая конкретная издательская точка пронизана своей твердолобой идеологией. А во-вторых, с годами я помягчал, подобрел и не хочу обижать даже тех, кто причинил в 90-е годы мне много зла. Кто и потом оскорблял меня и мою поэзию. В такие трудные времена это может восприниматься как месть, недостойная православного человека.
— Завершим разговор на поэтической ноте. Ваш трехтомник заканчивается стихотворением, датированным июлем 2019 года. С тех пор прошло полтора года, которые, помимо прочего, вместили долгие месяцы карантина. Новые стихи за это время родились? Откройте свою творческую кухню. Как стихи приходят к вам? Спонтанно, на волне вдохновения или это вопрос каждодневного усердия за рабочим столом?
— Увы, мой склад таков, что благодаря одному усердию ничего не напишешь. Вытаскивать акушерскими щипцами из небытия мертворожденные строки — не по мне. Так что я жду вдохновения, и тогда в течение, примерно, месяца пишу те десять — двенадцать стихотворений, которыми я без прежней эйфории (помните, как Пушкин кричал, написав «Годунова»: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!») все-таки остаюсь удовлетворен. Слава Богу, я не сижу на написании стихов, как на игле. И нынешнее мое культурное бытие, и тот режим жизни, который постепенно сложился за столько лет, меня устраивают.
Но есть, скажу прямо, и не проходящая ни на день иссасываюшая тревога за Россию и цивилизацию в целом. Василий Розанов верно написал, что наша литература «существует под углом вечных беспокойств». Вот с этими беспокойствами я и живу.