Андрей Толстой: «Наше все»

Завтра Государственному музею изобразительных искусств имени Пушкина исполняется 100 лет

Казалось бы, Музей изобразительных искусств, основанный Иваном Цветаевым, должен быть его имени. Но даже на уровне неупорядоченных чувств понимаешь, что все правильно: колоссально много роднит музей с Александром Сергеевичем. Прежде всего, это его всемирная отзывчивость, о которой по отношению к Пушкину говорил Достоевский. И с каждым годом музей этому все более соответствует — в том, как открывается миру, как движется ему навстречу… Накануне юбилейных торжеств в Большом театре с заместителем директора музея по научной работе Андреем Толстым беседует редактор отдела «Общество» Гузель Агишева.

— Скажите, каковы главные достижения Пушкинского музея за этот век? Что можно было сделать, но почему-то не сделали?

— В первую очередь надо сказать о превращении из очень скромного университетского музея в музей мировой художественной культуры, представляющий все ее разнообразие не в копиях, а в подлинниках. Он завоевал репутацию надежного партнера для проведения крупных международных проектов, а показ шедевров из ведущих сокровищниц Европы и мира, начатый полвека назад, ныне только ширится.

Что можно было бы сделать? Увеличить экспозиционные площади, радикально улучшить условия хранения и возможности для реставрационной работы. Современный музей — это всегда тесная взаимосвязь постоянной экспозиции и депозитария: происходит ротация, смена экспозиции, доставка каких-то вещей на реставрацию и обратно — вот это то, что мы хотели бы сделать, но пока в полной мере еще не можем себе этого позволить.

— К «Ночи в музее» мы сделали опрос: ваш любимый художник, любимая картина. Отвечали деятели культуры. Очень известные. Расклад такой: Айвазовский, Шилов, «Черный квадрат». Для полноты чувств не хватало только Шишкина и Никаса Сафронова. Получается: музеи становятся старше, изощреннее, а вкусы публики лучше или хотя бы разнообразнее не делаются. Скажите, что и в какой «консерватории» надо подправить?

— Необычайно цепка и глубока культурная память, которая начинается с детства. Учебник «Родная речь» — там Айвазовский, Шишкин, Репин, немножко Суриков: Если проанализировать пристрастия наших коллекционеров, так называемых новых русских, которые начали покупать искусство, то это как раз и будут Айвазовский, Шишкин: Музеи Шилова и Глазунова находятся рядом с музеем имени Пушкина — результат «культурной политики» бывшего мэра, который отдавал им предпочтение вопреки профессиональному мнению.

Заказчики из недавно обращенных, так их назовем, ведь чего хотят? Увидеть себя красивыми, импозантными, может, в несколько фантастическом обличье. Эти художники умеют приукрасить.

За очень долгий период у нас вновь построенные музеи можно пересчитать по пальцам одной руки. Как правило, используются здания старой постройки, и часто те, что претендуют на звание музея, на самом деле являются суррогатными.

— Такое впечатление, что в музеи ходит узкая прослойка людей...

— Это правда: ходят люди, которые вовлечены непосредственно в процесс: художники, искусствоведы и те, кто в силу традиций семьи уже привык к такому времяпрепровождению. Во многом это результат определенной культурной политики, которая ориентирована на развлекательность — достаточно включить телевизор. Кроме канала «Культура», который пытается просвещать и традиционно непопулярен у большей части населения.

— А если бы билеты были дешевле или вовсе бесплатны, посетителей было бы больше?

— Чтобы в этом убедиться, достаточно прийти к нам на «Ночь в музее». Мы можем обратиться и к зарубежному опыту. В Великобритании музеи бесплатные. Но там поощряются всякого рода добровольные взносы: входишь в дверь и видишь плакат «Помоги нашему музею» с его реквизитами, и рядом прозрачный ящик с прорезью для пожертвований.

В США-то же самое. А во Франции музеи платные, тем не менее очень посещаемые. Один из самых посещаемых музеев мира — Лувр, где двое из трех посетителей — туристы. У нас люди считают, что зарплата у них маленькая и нужно экономить на культурных мероприятиях. А некоторые всерьез полагают, что за посещение музея им надо еще и приплачивать.

— Понятно, что картины нужно смотреть живьем, и все же в плане информационном это же грандиозно, что Google создал виртуальный музей, куда входят элементы коллекций крупнейших музеев мира, и наши Эрмитаж, Третьяковка, Пушкинский тоже там!

— Эрмитаж с Третьяковкой туда вошли раньше, мы — месяц назад. В апреле была презентация: Google Art Project снял у нас замечательную картину Каналетто «Возвращение Бучинторо к молу у Дворца дожей» с космическим разрешением в миллиарды мегапикселей, и это уже доступно в интернете.

— По ТВ услышала мнение одного депутата, что ведущие наши музеи не входят даже в сотню лучших музеев мира. Какое место в табели о рангах занимает Пушкинский?

— Есть такая группа специалистов-музейщиков, группа Бизо, в честь Ирен Бизо, знаменитой деятельницы музейного дела, которая создала некоторое время назад неформальное, но достаточно представительное сообщество директоров крупнейших музеев мира. Их около тридцати, они регулярно встречаются на различных площадках. Пушкинский занимает там одно из самых почетных мест, а наш директор, Ирина Антонова, неизменный участник этих встреч. И вот сейчас, в юбилейные дни, вся группа Бизо приезжает в наш музей на свою ежегодную встречу, и мы приглашаем их на наши торжества.

Уж не говорю об Эрмитаже, это другая весовая категория: у них 6 млн единиц хранения против наших 650 тысяч. Но, конечно, дело не в количестве, а в качестве представленных экспонатов. Приобретение коллекций было в традициях собирательства императорского двора: покупали на Западе коллекции императрицы Елизавета Петровна и Екатерина II. В Москве же в основном собирали частные собиратели, и почти все, что представлено в нашем музее, — результат именно частного собирательства: что-то из национализированных усадеб, национализированных коллекций, что-то — из упраздненных музеев: не только из Государственного музея нового западного искусства, но и из знаменитого Румянцевского музея, например.

Я уж не говорю о том, что коллекция Щукина и Морозова вообще не имеет аналогов — тогда никому и в голову не пришло собирать импрессионистов! Но в результате преступного уничтожения этого первого в мире Музея современного искусства в Петербург попали работы, которые иначе никоим образом там не оказались бы, — ни Матисс, ни Пикассо, ни Сезанн, ни Ван Гог, ни Гоген:

— Как вы думаете, будет принято решение о воссоздании этого собрания? Ведь здесь нужна не только политическая воля, но и желание Эрмитажа расстаться с шедеврами — чтобы все произошло интеллигентно...

— Как ни крути, для Эрмитажа, как, впрочем, и для нашего музея, щукинская и морозовская коллекции — одни из самых известных и востребованных. Потому что такого уровня собирания французского искусства самого лучшего его периода — «бури и натиска» — именно в таком представительстве нигде в мире больше нет. Оно было только в Москве до 1948 года, пока не расформировали музей, и сейчас есть только в двух местах: у нас и в Эрмитаже.

— Можно же, чтоб никому обидно не было, создать для воссоединенной коллекции специальный музей — мол, «не доставайся же ты никому»?

— Мысль верная. Но этот «специальный» где должен быть? Ирине Александровне ближе идея воссоединения этого собрания под нашей эгидой. При этом надо иметь в виду, что такое решение создаст прецедент еще одного музейного передела. Первый был в послереволюционные годы (в 1920-е многие вещи старых мастеров были переданы нам из Эрмитажа), а второй — в 1948-м.

— Если скажут: верните сначала все это?

— Вещи, которые приходили из Эрмитажа, — важные, качественные. Но не шедевры. Так что если бы такой обмен был когда-либо предложен, хотя это абсолютно нереально, на мой взгляд, тут же надо было бы соглашаться.

— На севере Италии произошло землетрясение, пострадало множество памятников истории и культуры. Если б вам пришлось что-то спасать из своего музея, к какому полотну бросились бы в первую очередь?

— Не дай бог! Все равно, что спросить, кого будешь спасать, дочку или сына.

— Не все равно. Вы же сами сказали: есть качественные вещи и есть шедевры.

— Но они ж в разных местах висят! Я бы бросился спасать Матисса, «Розовую мастерскую», и «Девочку на шаре» Пикассо. Еще я очень люблю работу Рембрандта «Артаксеркс, Аман и Эсфирь» и эту очень большую картину Каналетто «Возвращение Бучинторо к молу у Дворца дожей». И еще мою любимую с детства туалетную ложечку в виде девушки, плывущей с цветком лотоса в руках, времени фараона Аменхотепа, из коллекции Голенищева — это вообще фантастическая вещь. Так что со мной случилось бы распятерение личности: Выбрать что-то нереально, все очень дорого, очень ценно.

— Как-то я спросила у Ирины Александровны, кого она помнит из первых лиц, что ходили в музей. Назвала секретаря ЦК КПСС Катушева...

— К сожалению, руководители ходят в музей по должности: нужно какого-нибудь короля или президента привести — идут. Это только подтверждает правило: проблемы культуры для правящей элиты находятся далеко не на первом месте. Вообще, чем больше страна, тем ближе она к нашим порядкам. Соответственно руководитель небольшой страны всегда более распахнут к культуре и ходит на выставки по своей воле.

— Пушкинский, наверное, не испытывает недостатка в финансировании?

— Наш музей имеет целевое финансирование на подготовку и проведение 100-летнего юбилея — на издание научных и научно-популярных трудов, юбилейного двухтомного издания, подробных каталогов нашего собрания, на проведение выставочных мероприятий, в частности на выставку «Воображаемый музей», и отдельно — на строительство и адаптацию к музейным задачам некоторых музейных зданий. Из-за многочисленных сложностей с согласованиями последнее движется гораздо медленнее, чем хотелось бы.

— Что вы думаете о моде на живопись? Был бум на иконы, вспомним «Черные доски» Солоухина. В те годы понятно почему — после долгого забвения. Сейчас в иконописи засилье гламура. Но объективности ради: в XIII–XIV веках в Европе уже существовал Проторенессанс, были фрески Джотто. Можно «Поцелуй Иуды» сравнить с русскими иконами этого времени?

— Иконопись — вершина целого этапа русской живописи. Нельзя говорить, что это на все времена для всех народов. С одной стороны, у них как бы общий корень — раннее христианство, но византийская ветка и западная пошли разными путями. Их невозможно сравнивать, потому что, на мой взгляд, это совершенно разные системы ценностей. Соответственно и язык разный. Византийская традиция, которая у нас утвердилась, — это традиция максимально полного обращения к духовной составляющей искусства: не объем, не пластика, а прежде всего — цвет, эмоция, открытое религиозное чувство в высоком смысле слова. А на Западе стала важна идея представить этот мир, Вселенную как продолжение реального нашего бытия. Поэтому они хотели сохранить и приумножить объем — не случайно же Паоло Учелло и Пьеро делла Франческа, когда открыли прямую перспективу, которая позволяла эту иллюзорность максимально точно подчинять общей задаче, называли ее «божественной».

Главный принцип для западного искусства — сделать мир духовной жизни и мир пространства священной истории реальным продолжением реального пространства, в котором мы каждый день пребываем.

В России всегда было разделение на горнее и дольнее. И никогда не допускалась возможность их какого-то сопряжения. Исходя из этого мне кажется, что когда церковь начинает активно вторгаться в светскую жизнь, то она идет против заветов собственно православия. Потому что духовная жизнь — это совершенно другое, она должна думать о воспитании духа, а не о том, какие носить платки или юбки.

— Может, как раз потому, что европейские вкусы формировались под влиянием одного эстетического языка, а наши — другого, наши большие художники-эмигранты не были столь уж востребованы за рубежом? Ведь в начале XX века произошел настоящий исход русских художников из страны: Кандинский, Шагал, Гончарова, Ларионов, Веревкина, Билибин, Челищев: Но среднему европейцу-буржуа их творчество было не близко и неинтересно.

— Может, и так. Но у вас в одном ряду художники, которые несомненно состоялись, и те, что не очень. Вот Кандинский, на мой взгляд, внешне вполне состоялся в Германии, но он утратил свою внутреннюю сущность, стал сухим, дидактическим, прежде всего не столько художником, сколько педагогом, который своими произведениями иллюстрировал свою дидактическую теорию. Шагал вполне состоялся и занял особую нишу художника, с одной стороны, реализующего свою национальную еврейскую традицию — через фантасмагорию, красочность, а с другой стороны, именно этими своими качествами он оказался созвучен сюрреалистам или экспрессионистам. Поэтому он вполне вписался в какие-то западные модели. Гончарова и Ларионов в эмиграции практически полностью переключились на театр и иллюстрирование книг, ушли в смежную, прикладную сферу, потому что их формообразование было связано с примитивом, с лучизмом — а в Европе эти направления не были востребованы, и они на волне увлечения дягилевскими балетами занялись сценографией.

Вообще, феномен секрета успеха «Русских балетов» очень интересен — почему они такой восторг вызвали? Ну, непривычное зрелище. Французы ожидали: русские приехали из варварской страны — там дикая степь, половецкие пляски, дикие ритуалы. Вот это им и было выдано. Дягилев знал, чего от него ждут, и этих ожиданий не обманул: дал и «Половецкие пляски», и «Весну священную», и «Петрушку», и «Золотого петушка»: Дал еще и восточную экзотику («Шахерезада»), в первую очередь благодаря Баксту. Бакст оказался наиболее точен, наиболее адекватен тем ожиданиям, которые были в сознании западного зрителя. Ведь на чем основан принцип наслаждения или радости созерцания? На узнавании, на совпадении внутренних ожиданий с внешним.

Билибин пошел по пути нагнетания орнаментально-фольклорно-лубочного начала в своих работах на темы русских сказок и былин. Он несколько лет прожил в Египте, в Александрии, потом в Париже, а потом вернулся в Советский Союз и стал заведовать мастерской в ленинградской Академии художеств. Так что его судьба сложилась вполне успешно, а скончался он в Ленинграде во время блокады.

У Веревкиной судьба драматическая и даже трагическая. Она же большую часть жизни отдала тому, чтобы духовно воспитать Алексея Явлинского. Тот стал успешным художником, а она осталась маргиналом, хотя очень интересный мастер. И она поселилась в Асконе, в маленьком городке итальянской части Швейцарии. Замечательная художница, но ее значение, скорее, в человеческом измерении — она в этом городке была очень уважаемым человеком, много помогала начинающим художникам.

Что касается Челищева, его судьба тоже сложилась очень успешно. Его карьера вначале также была связана с театром — Стамбул, Берлин, Париж, Америка. В Париже он сблизился с сюрреалистами, стал создавать картины со сложными, зашифрованным смыслами.

— Судя по всему, ваша «узкая» специализация затрагивает как раз мастеров этого времени?

— Да, художников русского зарубежья. У меня это тема и докторской, и большой монографии «Художники русской эмиграции». Написал немало статей и небольших монографий о многих мастерах этого круга.

— Какие-то их работы или, может, копии у вас дома висят?

— У меня есть работы современных наших художников, в основном друзей: Костя Батынков, Александр Константинов, Саша Пономарев, Дима Кедрин, Дмитрий Лион, хорошая приятельница Таня Ян… Я бы с удовольствием имел кого-нибудь из русской эмиграции, но такой возможности у меня пока нет.

— Есть сейчас в природе такие коллекционеры, как Илья Зильберштейн, который подарил вашему музею 2200 вещей? Как Чуванов, передавший интереснейшую коллекцию икон?

— Буквально вчера коллекционеры, которые экспонируются у нас на выставке, передали в дар музею две картины. Михаил Перченко — работу художника XVII века Дирка Халса, а Василий Горященко — работу художника XVIII века Адама Элеаса Борни. И я убежден, что этот источник не оскудеет никогда. Потому что желание подарить людям вечные ценности коренится в человеке так же глубоко, как инстинкт коллекционера.