Известный тележурналист издал книгу отца
Тележурналист Эрнест Мацкявичус — сын Гедрюса Мацкявичуса, основателя пластического театра в СССР. Его спектакли «Преодоление», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты» стали культовыми для своего времени. Много лет Гедрюс писал книгу о своем видении пластического театра, но издать не успел, умер в 2008 году. Эрнест после смерти отца издал его книгу, которая называется так же, как и спектакль: «Преодоление». В ней он написал свою главу о том, кем был для него отец.
Эрнест, книга — дань памяти отцу или что-то большее?
— Последняя глава называется «Реквием», отец ее написал в 1989 году, когда сам принял решение уйти из театра пластической драмы. Там был конфликт очень похожий на тот, что произошел потом между Юрием Любимовым и актерами Театра на Таганке. Существует какая-то неизбежность, наверное. Отец был вынужден из театра уйти, но потом, конечно, многое переоценил, в том числе и актеров, которые с ним конфликтовали. В итоге он их простил и со многими даже потом работал, но в каких-то уже антрепризных делах. При этом он даже во вступлении к этому «Реквиему» пишет, что ничего не стал переписывать, потому что это те эмоции и те ощущения, которые он испытывал именно в тот момент. Это, кстати, характерно для его творчества — он никогда не переделывал спектакли. Было у него ощущение, что это фиксация именно того состояния, в котором находился режиссер, когда начиналась «трансляция из космоса».
— Вы увлекались театром, почему же победила журналистика?
— Просто она, наверное, на тот момент перевесила. Театром я занимался, когда мы только переехали в Москву, когда мне было лет 10. Я ходил к отцу в студию, на разные постановки, но вот это клеймо сына интеллигентных родителей: Мне было как подростку важно самоутвердиться. И поэтому я старался от театра как-то абстрагироваться, что ли. Мол, да, конечно, отец у меня режиссер, но я такой же, как и вы, гопники в кирзачах и телогрейках, которые проводят свободное время в канализационном коллекторе. Видимо, вот эти подростковые ощущения меня довольно далеко отбросили от театра. А литературная жилка — она все равно билась: приходилось писать какие-то сочинения, немножко стихи, басни, сценарии для кукольных театров. Но по мере взросления театр становился как-то дальше, а литература вроде бы ближе.
И я поступал на журфак сразу после школы — правда, не поступил, потому что срезался на сочинении, и ушел в армию. Служил в пограничных войсках, сотрудничал с газетой «Пограничник». А после армии вернулся и уже без особого труда поступил сначала на рабфак, а потом на журфак. Кстати, при поступлении — что для меня было тоже важной победой — за сочинение, на котором я погорел сразу после школы, я получил пятерку. Единственный со всего нашего рабфака, а там было человек 70. Я достаточно успешно занял свое место в профессии, тогда еще на НТВ. Еще даже учась на журфаке, начал работать в штате парламентским корреспондентом — и вот пошло как пошло.
— А как вы добрались до легендарного бард-клуба «Гнезда глухаря»?
— Мне позвонили оттуда и сказали, что организовывают конкурс поющих журналистов. Мол, мы слышали, что вы играете на гитаре и поете, не хотите ли принять участие? Я спросил: «А надо петь что-то определенное или можно свое?» Они: «Как, у вас есть свое? Конечно, свое!»
Я крепко задумался. Товар ведь всегда хочется показать лицом. А даже хорошая песня лучше звучит с аранжировкой. Я попросил Машу, вдову Александра Фраучи, познакомить меня с кем-нибудь из ребят-гитаристов, кто согласился бы мне хотя бы две песенки аранжировать, чтобы мы могли вместе это исполнить. А музыкой я занимался с детства, учился именно у Александра Фраучи, это замечательный классический гитарист. Плюс я, конечно, любил и авторскую песню, дома всегда звучал Окуджава.
А потом решил попробовать сам что-то написать, что-то такое придумал и исполнял своим друзьям. Но вдруг заметил, что они, конечно, слушают, но хлопают вежливо, и особого энтузиазма не замечается. Надо было исправлять положение.
Так вот Маша познакомила меня с потрясающим человеком, Дмитрием Муриным, замечательным гитаристом, с которым мы очень подружились. Мы сделали две песни, выступили. Вот это выступление в «Гнезде глухаря» стало, наверное, самым мощным катализатором, потому что, честно скажу, у меня потом были концерты, но такого зала, как там, не было никогда. И вот мы так стали работать. Теперь иногда небольшие выступления, иногда сольники проходят, иногда «рассольники». (Смеется.)
(Фрагмент из главы об отце)
Мы сидели на кухне и добивали партию в «Эрудит». Была такая настольная игра (она, кажется, есть и сейчас), в которой участники из доставшихся им букв должны составлять слова, пока на доске не появится лабиринт из существительных, напоминающий кроссворд. «Эрудит» считался игрой интеллектуальной, и его выставляли на стол, когда в доме собирались люди, считающие себя интеллектуалами. Поскольку других у нас не бывало, в «Эрудит» играли почти каждый вечер. Вот и сейчас — игра подходила к концу, у папы осталось только три буквы, я их запомнил хорошо: «Н», «С» и «Ы». Он думал минут десять, но слово не складывалось. В конце концов я не выдержал:
— Попробуй слово «сын»!
— Сын? — он недоверчиво посмотрел на меня, потом на доску, составил слово, снова задумался. — А что такое сын? — вдруг спросил он после паузы и поднял на меня полный недоумения взгляд.
Вокруг засмеялись, я обиделся, потому что он не шутил — он действительно не очень хорошо знал, что такое сын. Но он знал нечто более важное, в том числе обо мне. Правда, понял я это гораздо позже...
Первые воспоминания об отце — это человек в фиолетовом трико на сцене какого-то вильнюсского театра и мой потрясенный крик, возмутивший чопорных литовских искусствоведов: «Мама, почему папа синий?»
Потом были короткие встречи в залах ожидания аэропорта — отец работал в Каунасе, мы жили в Вильнюсе, и мама, когда шла повидать его между гастролями, брала меня с собой. Они разговаривали по-литовски, я почти ничего не понимал, но ловил каждое слово и млел от вопросов типа: «Как дела в детском саду?» (Это спрашивалось по-русски.)
Когда я немного подрос, отец начал брать меня с собой в деревню, куда приезжал уже из Москвы. Как правило, поездка начиналась с объявления «литовской блокады», то есть со мной переставали говорить по-русски. Здесь не было никакого националистического и даже педагогического подтекста, думаю, папа просто так понимал методику изучения языка «с погружением». Я держался несколько дней, поскольку при всем благородстве цели средства казались мне оскорбительными, но потом санкции начинали сказываться — моя «международная изоляция» становилась невыносимой, приходилось «ассимилироваться». Но обида, конечно, оставалась.
По-настоящему мы познакомились уже в Москве. После консервативного, буржуазного по-советски и провинциального по-европейски Вильнюса, после квартиры, где телефон звонил раз в трое суток, и это считалось событием, а день завершался «по окончании программы «Время», я попал в торнадо, центром которого стала двухкомнатная квартира на Пролетарском проспекте. Мне казалось, что вся культурная жизнь Москвы, да и светская тоже, крутится вокруг нашего дома. Клубы вредного сигаретного дыма, гости — как непременная часть меню ужина, очень много новых слов и — телефон на длинном шнуре, из которого каждые три минуты кто-нибудь требовал Гедрюса. Если папа сам снимал трубку, разговор обычно выглядел так:
— Алло!.. Здравствуйте!.. Да, здравствуйте!.. Да, конечно!.. А-а-а, здравствуйте-здравствуйте, рад вас слышать, ну — рассказывайте! — Далее шел оживленный диалог с хихиканьем и обменом новостями, после чего отец прощался, «целовал» собеседницу, клал трубку, и задумчиво произносил: — Какая Катя? (Валя, Нина, Наташа)
Там же, в Москве, я понял, что жизнь, настоящая жизнь, после программы «Время» не заканчивается, а, наоборот, только начинается. И еще я узнал, что мой папа — «маэстро». По крайней мере так полушепотом его называли импульсивные тетеньки без возраста, заполнявшие все околотеатральное пространство. Часть их благоговения перепадала и мне, что справедливо. Сын режиссера, да еще главного, да еще гениального — это не просто родственник. Это человек (пусть маленький), который обладает привилегией находиться на одной жилплощади с творцом, зовет творца на «ты» и, возможно, даже знает тайну рождения шедевра, потому что наверняка хотя бы раз видел этот процесс своими глазами.
«Письменный стол» на двоих
Литературная страница «Труда» осваивает новые площадки — сценические. Наших героев теперь можно увидеть вживую на подмостках бард-кафе «Гнездо глухаря».
14 ноября «Письменный стол» с Сергеем Аманом разделит Владимир Войнович. Все знают Войновича как романиста, создателя незабвенного солдата Чонкина, а между тем Владимир Николаевич — тонкий поэт-лирик.
5 декабря за «Письменный стол» усядется Григорий Гладков. Юбилейный год поэта, композитора, кантри-музыканта подходит к концу. Песенные итоги он подведет вместе с литстраницей «Труда».