Детские судьбы Рубцова и Белова горестно перекликаются, как у многих их сверстников. У Белова отец, Иван Федорович, погиб в 1943-м, мать, Анфиса Ивановна, одна поднимала пятерых детей. Май 1945-го - это где-то в городах салют и песни, а в Тимонихе, не дождавшейся с войны отцов, братьев и мужей, женщины впрягались в оглобли, а дети ели глину. Корову Березку Беловым пришлось отдать государству в счет налогов.
"Помню, - рассказывает Василий Иванович, - как женщины, дети и старики, голодные и полураздетые, то тут, то там пилили свои же сени, чтобы истопить печь... Соли не было, вываривали рассол из старых деревянных кадок. Лошади сдохли, некоторые съедены, двенадцать баб на веревках без оглобель волокут плуг, тринадцатая идет за плугом... А дома ворота не закрываются, ползут и ползут нищие. Целыми семьями, в одиночку, от дома к дому, дальние и свои, русские и цыгане, калеки и просто полуживые от голода, дети и старики... И так ежедневно, много лет подряд, ведь еще и в 45-м и 46-м голод в наших местах был не меньше, чем в военное время..."
После семилетки пятнадцатилетнего мальчишку поставили счетоводом - других грамотеев на эту должность в колхозе не нашлось. Как-то Вася увидел в газете объявление о приеме в ФЗО и загорелся учебой. А такие вещи тогда решались на колхозном собрании - отпустить или не отпустить в город. Мало кого из парней отпускали, мужских рук не хватало. Но Васю Белова отчего-то легко отпустили. Быть может, материнская интуиция подсказала колхозницам, что именно этот неказистый, набычившийся от смущения паренек станет когда-нибудь ходоком за свою Тимониху. "Я начал заниматься литературой от горечи и боли, испытанных еще в детстве", - скажет он много лет спустя.
Учился в Соколе - это рабочий городок на Сухоне, где в 30-е годы построили целлюлозно-бумажный комбинат, а вокруг - бараки. Отучившись, был и плотником, и столяром (полвека спустя сам настилал полы в храме, построенном им в Тимонихе), служил в армии, работал в райкоме комсомола, печатал стихи в местной газете, учился в Литинституте.
Лихие, суетные молодые годы. Но именно в то время душа собиралась, тихо готовилась выразить... нет, не себя выразить, а выговорить боль тех, кто остался там, в Тимонихе. Принести им свое сыновье поклонное слово. Рассказать людям, осевшим по городам, о навек осиротевших избах, о забытых погостах, о спрятанном горе матери-деревни. О нашем сообща совершенном предательстве.
Ему было тридцать с небольшим, когда в 1966 году выходит "Привычное дело", через два года - "Плотницкие рассказы". Вещи, ошеломившие пронзительной правдой о военной и послевоенной деревне. Какие там диссиденты, какой самиздат! Иван Африканович был живым укором властям, ходячим обвинительным приговором. Как забыть его - обобранного налогами фронтовика, бесправного колхозника, рано надорвавшегося отца девятерых детей. "Привычное дело" и сегодня звучит как реквием: "Белая колокольня развороченной церкви явственно выделялась на спокойном, по-осеннему кротком небе. Зябкая речка, огибавшая холм с кладбищем, не двигалась, и синенькое небо, отраженное ею, казалось чище настоящего, верхнего, неба..." Иван Африканович сидел на могиле жены и смотрел на речку, на желтые ясные березы вдали. Думал... "Худо мне без тебя, вздоху нет, Катя... Ты, Катя, где есть-то?.."
Судьба русской деревни, подкошенной годами коллективизации, отдавшей последнее, что имела, фронту, - сегодня о ней и вовсе не вспоминают, отделываясь по майским праздникам общей фразой про "подвиг тыла". А может, потому и не вспоминают, чтобы не оглядываться и вовсе в ту, деревенскую, сторону? Ведь как туда посмотреть без стыда, без ужаса перед тем, что творится сегодня, сейчас. Как без содрогания взглянуть в зияющие проломы брошенных ферм, в черные глазницы закрытых школ, разбитых клубов, растащенных детских садиков!
Вот почему остается, по большому счету, не прочитанной беловская трилогия: "Кануны", "Год великого перелома" и "Час шестый". Далече, с глаз долой, задвинули деревенскую литературу. Литературу, выстраданную не одними лишь писателями, а всем народом. И от того кровно нашу, удержавшую в слове многое из того, что на русской земле сегодня уже днем с огнем не найдешь.
Бывая на нынешних книжных ярмарках, протискиваюсь к манящей пестроте обложек, выглядываю что-то, иной раз листаю. Пробегу глазами и вдруг ловлю себя на том, что не понимаю прочитанного. То есть вижу, что написано, напечатано на русском языке, но знакомые с детства буквы алфавита не складываются во что-то близкое и ясное. А отовсюду убеждают: вот она, твоя литература, в своих лучших современных образчиках, вот они, "тексты - лидеры продаж", читай на здоровье. А ты со вздохом отложишь эти "тексты" и огорченно пойдешь своей дорогой. Реклама рекламой, а "текст" к душе не приткнешь, не приникнешь к такой книжке доверчиво и радостно, узнавая в ней свое, родное, не станет она выдохом боли, облегчающим душу, не заплачешь над ней, не улыбнешься счастливо, не прижмешь к сердцу, как дорогую весточку из родимого края.
Уходит читатель русской литературы, истончается до слюдяной тонкости слой людей, способных "адекватно", как модно сейчас говорить, понимать Пушкина и Баратынского, Лермонтова и Гоголя, Тургенева и Фета, Толстого и Чехова, Астафьева и Распутина, Лихоносова и Белова...
Как говорил академик Александр Михайлович Панченко, "мы цивилизация, во-первых, словесная, а во-вторых, сельская. Горе наше, что мы попытались стать городской цивилизацией. Это самое страшное, что случилось в ХХ веке, - то, что мы сотворили со своей сельской цивилизацией". Продолжая мысль ученого, нельзя не связать два этих трагических явления - уход Крестьянина и уход Читателя. Видно, как ни пыжится город, а нет русской словесности вне деревни, без нее. Не так много вокруг нас осталось родного, чтобы мы могли им пренебречь. Чтобы мы оставили без этого родного своих детей.
Перечитайте Василия Ивановича Белова и тем поклонитесь, хоть бы и мысленно, русской деревне. Скажите тихое спасибо старому писателю. Он услышит.