"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ 1896 - 1978
Юному поколению шестидесятников повезло на дружбу

ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ 1896 - 1978
Юному поколению шестидесятников повезло на дружбу тогдашних "стариков". Одним из них был Павел Антокольский - неистощимый в своей энергии живчик русской поэтической культуры. Молодой Симонов в предвоенные годы писал о том, что неминуемые военные испытания "Завяжут наше поколенье В железный узел, навсегда". Антокольский был тем поэтическим товарищем-воспитателем, который завязал в единый узел сразу три поколения - симоновское, межировское и евтушенковское.
Поэтическая родословная Антокольского уходила в непредставимые времена, где Марина Цветаева, с которой у него был полупридуманный ею роман, подарила ему железное кольцо со своей руки, еле снятое впоследствии с его пальца ревнивой молодой актрисой Асей Орочко. Именно в арбатской квартире Павла Григорьевича я впервые благоговейно прикоснулся к нежному, упоительно несоветскому сафьяну книг Цветаевой с ее автографами.
Но впервые я увидел Антокольского, только-только вернувшись из сибирской эвакуации, на вечере поэзии в Комаудитории МГУ, куда меня взял отец. Многие поэты приехали на выступление прямо с фронта, и от них пахло воздухом уже приближавшейся победы. Поэзия во время той войны, в справедливости которой можно было наконец-то не сомневаться, наслаждалась тем, что патриотизм официальный хотя бы на краткое время ненасильственно совпал с искренним чувством, питавшим защитников Родины. Поэты-шестидесятники стали после смерти Сталина возродителями гражданственности именно потому, что приобщились в своем военном детстве - во многом через фронтовую поэзию и песни - к насущным заботам народа, объединенного общей целью: победить. Нынче с гражданственностью поэзии дело швах, так как нас ничто больше не объединяет, помимо успешно оглупляющего нацию телевидения.
Там, в Комаудитории, Александр Яшин в валенках с кожаными задниками, пылая васильковыми глазами, грозил с трибуны Гитлеру: "Осина, ты, осина, Гнилая древесина... Ты в сукиного сына Колом войдешь, осина!" Когда одна девушка смущенно спросила: "А вы на какой фронт теперь, товарищ Долматовский?" - поэт с загадочной улыбкой ответил, мужественно попыхивая трубкой: "Это военная тайна..." Поэты выглядели в моих глазах представителями некого возвышенного братства, и я не мог вообразить, что они способны ссориться друг с другом. Я тогда еще не читал блоковского "За городом вырос пустынный квартал...", а если бы прочел, не понял бы его. Я бы не поверил, что скромный ростовский стихотворец в штопаных шевиотовых брюках Анатолий Софронов всего через пяток лет будет вдохновенно разоблачать Павла Антокольского как "безродного космополита". Тогда, в 1944-м, мне и в голову не могло прийти, что некоторые из выступавших вместе поэтов-фронтовиков с готовностью приложат руку к шельмованию за "очернительство" Александра Яшина, фронтовую шинель которого скорехонько убрали из вологодского краеведческого музея.
В то время поэт для меня был по определению смелым человеком. Откуда мне было знать, что тот же Долматовский, прекрасные песни которого "Любимый город", "Ночь коротка..." я пел в зиминском госпитале раненым, еще перед войной отрекся от собственного арестованного отца, в отличие от своего брата-ипженера. Разумеется, если бы Долматовский не отрекся, то он, возможно, не написал бы своих лучших песен, а был бы безымянно похоронен в вечной мерзлоте, да вот оправдывает ли его это?..
Все было взболтано - и правда, и ложь, и люди порой не отдавали себе отчета, где ими управляет животный страх, а где - совесть. Одна молодая критикесса, писавшая книгу о Луконине - ученике Антокольского, пришла в ужас, обнаружив старую статью Луконина времен "борьбы с космополитизмом", где ученик безжалостно, как ей показалось, расправлялся с учителем. С критикессой была истерика, она не понимала, почему Антокольский продолжает дружить с Лукониным. На моих глазах Пал Григорьич объяснил ей, что на тогдашнем фоне статья Луконина была относительно мягкой и даже выручила учителя. Вот в какие времена мы жили, и, чтобы судить о людях в те годы, надо почувствовать их загнанность всей шкурой и кишками, но опасно скатываться до оправдательства зла и тех, кто ему помогал.
Врожденная интеллигентность и привитый ею вкус к нравственным правилам спасли Антокольского от позорного активничанья, в каковое впадали многие от страха стать очередными жертвами. Он заслужил "четверку с плюсом" за свое поведение даже по ахматовским жестким меркам. Ходячая фраза Леонида Соболева "Партия и правительство дали писателю все, отняв у него только одно - право писать плохо" была лжива насквозь, ибо на деле основные человеческие права ежедневно растаптывались. Но Антокольский принадлежал к тем немногим писателям, кто ухитрялся писать хорошо и в плохое время, стараясь соблюдать человеческую этику, насколько это было возможно.
Больше всего на свете обожавший театр и театр самой истории, Антокольский понимал неизбежность революционных перемен. Его притягивали эти оба театра, и он разрывался между ними, но не стал ни актером, ни режиссером, ни историком, а соединил все эти призвания в себе как в поэте. Да, он театрален, да, литературен, да, насквозь... Но щедрая первоклассная литературщина лучше скупердяйской художественной "самостоятельности".
Антокольский не был поэтом тяжелого веса - его интеллигентность была облегченной. Но он себя свободно чувствовал в разных декорациях - и в мастерской Иеронима Босха, и на санкюлотских баррикадах, и под заплесневелыми сводами Алексеевского равелина, куда угодила несчастная княжна Тараканова, доверившаяся графу Орлову. Любовь в поэзии Антокольского тоже была поставлена как на сцене: "Я рифмовал твое имя с грозою, Золотом зноя осыпал тебя". В 1919 году он написал уникальное для советского времени трагическое стихотворение о гибели последнего русского царя и последнего наследника престола.
Антокольский попытался разгадать неслучайность появления Гитлера на сцене истории: он был отравлен ипритом на фронте и, может быть, подсознательно в отместку отравил стольких людей в газовых камерах. Вот как описано его возвращение в Берлин: "Он знал, что не по рельсам мчится. Знал, что гадает на бобах, Что долго молоко волчицы Не просыхает на губах". В другом, поставленном под общий заголовок "Молоко волчицы" полузашифрованном стихотворении о возвращении в Россию Ленина Антокольский подчеркивает историческую неумолимость движения пломбированного вагона: "И вот. Как ни вой. Как ни ахай. Вагоны. Скрипят. И ползут". Скрип поездов, ползущих к Берлину и к Петрограду, сливается.
Антокольский, искренне, но с весьма неосмотрительной порывистостью вступивший в партию, был горько наказан столькими разочарованиями, которые вобрал его дневник: "Боже мой, как ничтожно кончается великая эпоха!" (7 ноября 1964); "Как никогда, картина резко обнажилась: голая земля, из которой торчит тщательно удобренный кукиш" (9 ноября 1964).
Поэт неоднократно подписывал письма в защиту преследуемых писателей, и его безжалостно таскали на всякие партбюро, требуя публично отказаться от подписи. Когда он вел себя неуверенно, половинчато, его жена актриса Зоя Бажанова несокрушимо вставала поперек его "уловок слабых". В примечаниях к дневнику редактор Анна Тоом рассказывает о мстительной мелочности властей по отношению к уже престарелому поэту: "Павлу Григорьевичу, перенесшему инфаркт, подниматься на четвертый этаж пешком было противопоказано. По рекомендации Союза писателей и по распоряжению Моссовета в доме смонтировали лифт. Работы были уже закончены, когда возник конфликт из-за подписи Антокольского в коллективном письме в защиту Синявского и Даниэля. В один из тех дней в квартиру Антокольских позвонили. Подошла к телефону Зоя Константиновна.
- Мы вам настоятельно рекомендуем убедить мужа снять свою подпись.
- Этого не будет, - сказала она.
- Тогда вам лифт не включат.
- И не надо, - ответила Зоя. - Как-нибудь проживем. - И бросила трубку".
А вот что он чувствовал в дни вероломного вторжения брежневских танков в Чехословакию, и не только он: "Ясно, что это победа возрождающегося сталинизма. Победа сталинизма и хамства... Зашел Твардовский. Он в ужасе от происходящих событий" (22 августа 1968); "Вернулся из ГДР Юлиан Семенов. Его встречали там возгласом: "Хайль Брежнев! Вот и вы - фашисты..." От всего происходящего Ю. Семенов в ужасе..." (11 сентября 1968).
Лучший поэтический портрет Антокольского написала обожаемая им Белла Ахмадулина, которую он назвал "дитя-великанша".
Ах, этот стол запляшет косоного,
ах, все, что есть, оставит позади.
Не иссякай,
бессмертный Казанова!
Девчонку на колени посади!
Таким он и видится мне - как Рембрандт, навсегда повернувшийся к нам с многоименной Саскией на коленях!
Я помню - клуб. Зима на стеклах.
Москва. Сорок четвертый год.
В пальтишках, валенках и стеганках
шумит студенческий народ.
В ладонях греются билеты.
Солдат идет на костылях,
и в летчицких унтах поэты,
и в офицерских кителях.
Отец показывал мне... Я же
смотрел, смущен и бестолков,
и мне казался богом Яшин
и полубогом А. Сурков.
Я восхищался этим миром
с холодной высоты райка.
Там был худой Софронов, милым
еще казавшийся пока.
Был Долматовский важный, строгий,
еще бросавший женщин в дрожь.
Был Коваленков тонконогий
на балетмейстера похож.
Но вышел зоркий, как ученый,
поэт с тетрадкою в руке,
без галстука, в рубашке черной
и в мятом сером пиджаке.
И это было - боль о сыне,
и о других, и о себе,
стихи о горести и силе,
стихи о смерти и борьбе.
В молчанье, гордом и суровом,
поднявшись, мерно хлопал зал,
и на виду у всех Софронов
слезу платочком вытирал.
ПОСЛЕДНИЙ
Над роком. Над рокотом траурных маршей.
Над конским затравленным скоком.
Когда ж это было, что призрак монарший
Расстрелян и в землю закопан?
Где черный орел на штандарте летучем
В огнях черноморской эскадры?
Опущен штандарт, и под черную тучу
Наш красный петух будет задран.
Когда гренадеры в мохнатых папахах
Шагали - ты помнишь их ропот?
Ты помнишь, что был он как пороха запах
И как "На-краул" пол-Европы?
Ты помнишь ту осень под музыку ливней,
Как шли эшелоны к границам,
Как дымные выдохи маршей прошли в ней
И вздыбились, как над гранитом?
Под занавес ливней заливистых проседь
Закрыла военный театр.
Лишь стаям вороньим под занавес бросить
Осталось: "Прощай, император!"
Осенние рощи ему салютуют
Свистящими саблями сучьев.
И слышит он, слышит стрельбу холостую
Всех вахту ночную несущих.
То он, идиот, подсудимый, носимый
По серым низинам и взгорьям,
От черной Ходынки до желтой Цусимы,
С молебном, гармоникой, горем...
На пир, на расправу, без права на милость,
В сорвавшийся крутень столетья
Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,
Как видно, пора околеть ей.
Зафыркала, искры по слякоти сея,
Храпит ошалевшая лошадь...
..................................................................
- Отец, мы доехали? Где мы? - В России.
Мы в землю зарыты, Алеша.
* * *
Мы все, лауреаты премий,
Врученных в честь его,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво;
Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда;
Таившиеся друг от друга,
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей;
Для статуй вырывшие тонны
Всех каменных пород,
Глушившие людские стоны
Водой хвалебных од, -
Мы, сеятели вечных, добрых,
Разумных аксиом,
За кровь Лубянки, темень в допрах
Ответственность несем.
Пускай нас переметит правнук
Презрением своим.
Все до единого, на равных, -
Мы сраму не таим.
И очевидность этих истин
Воистину проста,
И не мертвец нам ненавистен,
А наша немота.