- Геннадий Александрович, что заставило вас, человека, по вашим словам, неверующего, начать "Разговоры с богом"?
- В 1990 году умерла моя жена - поэт, переводчик с латышского Людмила Копылова. С ее смертью я потерял все, что у меня было, чем я жил. В 1991 году в журнале "Знамя" опубликовал стихи с посвящением Люде - "Время боли" и "Время муки". Последующие пять лет ничего не писал. Был в состоянии распада. И вдруг неожиданно в 1996 году слово вернулось, начал писать, вернее, записывать "Разговоры... ". Возможно, после стольких лет молчания пришло время выговориться.
Не знаю, есть ли Бог. Просто впервые именно в нем я нашел собеседника, с которым можно говорить обо всем на том пределе честности, который редко возможен между людьми, - потому что он видит и знает, все поймет и простит. У меня нет никого другого, кто был бы так высок и от кого можно ждать, добиваться всех ответов.
- Выходит, стихи помогли вам снова обрести себя, восстановить душевное равновесие после неожиданных жизненных потрясений?
- Сейчас, когда вышло 15 журнальных подборок, думаю, что это были стихи, освобождающие от тьмы и боли. Время не лечит, оно просто притупляет боль. Ушла часть того трагического самоощущения... Я как-то склеил свою личную жизнь. Женился, растет сын.
- Почему вы упорно пишете слово "Бог" со строчной буквы?
- Во-первых, я, как и большинство в моем поколении, так писал это слово всю жизнь. Для перехода к заглавной букве необходимо иное ощущение мира и себя в нем. Это не просто орфография. Во-вторых, заглавная буква сразу меняет отношения подчиненности между нами: он "Бог", на которого я гляжу снизу вверх, как муравей на забор, понимая свою ничтожность. Тем самым я лишаю себя права "разговора" с ним, как говорится, на равных. Понятно, что я ему не ровня, дело не в словах. Так ребенок понимает, что он неравный взрослому человеку, но это не лишает его права спорить с ним, обижаться на него. В-третьих, это мой бог и другого для меня не существует...
- Но вы не только "спорите" с Создателем, но и бросаете Ему вызов:
... У, страшный бог, верни -
ты взял мое!
Я отыщу управу и на бога!
И тут же - доверие, смирение:
Но ведь мы все твои -
зерно в небесном сите...
Или:
Укроти мои страсти
и жажду мою утоли!
Я стою посредине
твоей непосильной земли...
Прости, творец.
Гордыни тяжкий груз
Мне плечи мнет
и ребра прогибает.
Словом, не противоречите ли вы самому себе?
- Нет, не противоречу. Я прошел очень большой путь от первых стихов цикла. Начал с ярости, почти богохульства - и заканчиваю почти примирением. Я даже готов благодарить его за какие-то не очень хорошие по отношению ко мне дела, потому что, как ни странно, все это пошло на пользу мне и моим стихам. Но я не могу понять, как, создавая такой прекрасный мир, он мог по-изуверски поступить с Людой, моим единственным любимым человеком, моим счастьем и утешением, светом моей жизни. Она долго и мучительно болела. Я обычный грешный человек. Но она же - его создание! Вот бывают ангельские души. Она - одна из них. Она была прислана в мир, чтобы утешать, помогать, сострадать. За что он бьет по своим, обрекает на бессмысленные, по моему пониманию, страдания?..
У Люды прекрасные стихи. При жизни вышло три ее книжки. Скоро найду в себе силы и постараюсь издать то, что у нее не было опубликовано.
- Откуда вы родом? Кто ваши родители?
- Родом из воронежского края, села Новогольское. Родители преподавали в пединституте в Мелекессе. В 1941 году отец ушел на фронт, стал политруком роты автоматчиков, погиб, насколько я знаю, в первом же бою под Ленинградом. Как только в городе открылся госпиталь, мама перешла работать туда сиделкой, простудилась, открылось крупозное воспаление легких. Сгорела буквально за несколько дней. Шел 1943 год. Я остался с бабушкой. Мы загибались. Году в 1945-46 поехали с ней на родину, где оставалась какая-то родня. Но и там был голод. Бабушка отдала меня в детдом. Из любви к свободе долго выдержать казенные стены не мог, убежал, меня поймали. В милиции в побеге не сознался, клялся, что ехал куда-то по делам, но в пути у паровоза спустилась шина.. Не мог понять, почему меня очень быстро подловили на вранье. Потом опять сбежал из детдома. И с год беспризорничал на железной дороге от Борисоглебска до Рязани.
Таких, как я, много было. Нас регулярно снимали с поездов, сажали в детприемники, где нравы были еще те! В конце концов меня определили в Спас-Клепиковский детдом под Рязанью, стоящий на торфяных болотах. Там нас били. Думаю, не по злобе - мы ведь были зверятами и больно кусались. Поэтому и говорю в стихах, что "от плача осип в детдомах... "
Вообще, воспоминания о тех годах довольно смутные. Помню, что очень хорошо врал. В наших ребяческих стаях неделями рассказывал какие-то завиральные истории. С приключениями, невероятными похождениями.
- Может, это была неосознанная "проба пера"? Не случайно же с 17 лет вы стали печатать стихи в периодических изданиях. А потом даже скажете: "Мне двадцать. Я уже поэт".
- Сказать-то я сказал, но не без иронии в достаточно ностальгических стихах. На самом деле я, конечно, поэтом в 20 лет не был. Правда, первую книжку стихов - "Горластые ветры" - сделал совсем рано, курсантом суворовского училища в 1959 году, а вышла она в 1960-м в Куйбышеве, когда я учился на первом курсе Литературного института. Это потом понимаешь - лучше было бы ее не издавать. А тогда я ею очень гордился - мало у кого из сокурсников была в ту пору своя книжка... Господи, какие слабые вирши я тогда кропал!
- Но не успели вы поступить в Литинститут, как ушли оттуда?
- Да, ушел. Потому что мне надоели разговоры по принципу: "Старик, ты - гений, я - тоже гений"... Их можно выдержать от силы год-два. Перевелся в Институт иностранных языков имени Мориса Тореза, о чем, кстати, ни разу не пожалел.
- А потом было знакомство с Арсением Тарковским...
- Арсений Александрович - мое самое большое везение в литературе. В 1962 году у него вышла первая книжка стихотворений "Перед снегом", прочитав которую, мы с Людой поняли, что это наш поэт, и пришли к нему. Так началась наша с ним дружба. Дружба достаточно рваная, поскольку мы с Людой то уезжали по работе за рубеж, то приезжали. Но переписывались регулярно. Вместе с тем в наших отношениях с Тарковским всегда сохранялась дистанция.
- Однако в карты вы с ним играли?
- С Арсением Александровичем кто только не играл в карты! Он любил всякие глупости, игры. В этом отношении был поразительно легким человеком. В компании, которая держалась вокруг Тарковского, был человек, который много его снимал - прекрасные, кстати, делал фотографии. Он технарь по образованию, сейчас процветает. А тогда обладал немалой раскованностью и постоянно теребил Арсения Александровича вопросами "за душу": как он пишет, почему пишет так, а не иначе, как у него получается так писать? Я себе такого позволить не мог. Кажется, за все годы нашего общения - а оно продолжалось достаточно долго - я ни разу не вел с ним литературных разговоров. Потому что - стыдно. Во-первых, это было бы хамством с моей стороны. Мы стояли на разных ступеньках. Во-вторых, что Тарковский может мне рассказать? Достаточно того, что он сам здесь, передо мной. Школой было само его существование и его стихи, его понимание слова. Еще одна школа - его взаимоотношения с окружающими, с властями, манера поведения.
- Очевидно, ваша работа за рубежом стала своего рода прививкой от "лукавых слов" в угоду времени?
- Нам с Людой повезло. Мы в нужном возрасте увидели Россию со стороны. Это на многое открыло нам глаза. В том числе на положение литератора, который так или иначе зависел от благоволения властей предержащих. Так быть не должно. Это мы знали твердо.
Свое пребывание за рубежом я заработал профессиональными качествами. Считался неплохим синхронным переводчиком. В свое время был анекдот насчет того, кто у нас ездит за границу. Ездят доры, лоры, жоры и суки. Доры - это дети ответственных работников, лоры - любовницы ответственных работников, жоры - жены ответственных работников. А я относился к категории "суки" - случайно уцелевшие квалифицированные исполнители.
- Как психологически вы сочетали службу в МИДе и поэтическую работу?
- Никак не сочетал. Еще в начале своей карьеры определил для себя линию поведения. Все очень просто: если я работаю в МИДе, то я - сотрудник МИДа. Если я работаю в ООН, то я - сотрудник ООН. Литература - это то, чем я занимаюсь в свободное время и не афиширую этого. На службе для всех я был переводчиком.
- Принято считать, что художник должен находиться в оппозиции к власти. Этот вопрос стоял перед вами?
- По темпераменту ни меня, ни Люду не тянуло на конфронтацию. Надо сказать, что и она, власть, не обращала на меня внимания. Не прижимала, но и не поощряла.
Мое вступление в Союз писателей растянулось на годы. Хотя среди рекомендаций была и рекомендация Тарковского, и моя вторая книжка - "Длина дыхания" (1980) - уже была издана. Все упиралось в один вопрос: "Где Русаков? Почему отсутствует?" - "Он работает за границей". - "Ну вот и пусть себе работает". У чиновников был достаточно убедительный резон: "Зачем Русакова принимать в союз, если есть старики, которым нужно членство, чтобы получать приличную пенсию?" Естественно, меня это задевало. И что же - считать, что власть меня таким образом преследовала?
Власть - это данность. Она существовала и существует, от этого никуда не уйдешь. Но ее можно обходить, не замечать. Во всяком случае в ту пору нас с Людой интересовали не отношения с властью, а сама жизнь, ярость, сладость совершенно головокружительной прелести бытия. Однако с тех пор я твердо усвоил одну истину: с властью нельзя играть в игры - проиграешь. Нельзя подходить к ней слишком близко - у нее отравленное дыхание.
Честно говоря, усвоив эти простые истины, видишь, что проблемы власти во многом искусственны. Меня они по-прежнему не занимают. Поэтому для меня не было никакой трагедии в наступлении новых времен. Всегда писал то, что писалось, и происшедшее ничего не изменило.
- Тема памяти, времени так или иначе проходит через все ваше творчество. Вот и сегодня пишете: "Кто забудет, тот будет. Непомнящим просто на свете..."
- Мы действительно оказались в положении Ивана, не помнящего родства. Может, это наша национальная особенность?.. Когда-то нам приходилось отказываться от своей истории до 1917 года. В наши дни кто поспешно, кто со сладострастием, кто без особой охоты вычеркивает из своей жизни "советский кусок". Например, очень многие мои ровесники, оказавшиеся, как и я, свидетелями и участниками грандиозного действа по массовому осчастливливанию людей, утверждают, что они к советской власти никакого отношения не имели, что ни в чем не повинны...
Полагать, что постигшие Россию беды - дело рук только коммунистов, то есть инопланетян, - это, конечно, выход. Вроде ты тут ни при чем: не участвовал, не сажал, не казнил...
Похоже, наша история признает только единственный строительный материал - она строит на костях. Мы ведь еще не до конца осознали, захлебнувшись горечью, что нам повезло жить в один из самых трагических периодов российской истории, стать лицом к лицу с этой самой историей. Мы, вчерашние советские, попытались спрессовать время, сжать его в горсти, как гуттаперчу, - и поняли, что с временем такие эксперименты не проходят. Говорят - русское терпение... Куда там! Нам все нужно сразу и сейчас: социализм, коммунизм, капитализм. Впрочем, все эти мои разглагольствования - доморощенное философствование. Если я чем и интересен, то только одним - стихами. Убежден, в литераторе самое интересное - то, что он пишет. А кто он, что думает по тому или иному поводу - это, в общем-то, второстепенно.
- Кто из пишущих современников вам интересен?
- Сейчас не вижу того, к кому бы мне захотелось постучаться, как когда-то к Тарковскому. Думаю, время отстоится. И та "шелуха", в которой мы копошимся, - рухнула ведь целая социально-политическая система, а вместе с ней и все остальное, - будет смыта.
Наверное, много хороших писателей есть и сегодня. И прежде всего, убежден, в провинции. Ко всем букерам-пукерам не могу относиться серьезно. Это - временная литература, как когда-то - Временное правительство. Тут ведь все зависит от того, что понимать под литературой.
- Что же она для вас?
- Во всяком случае, не зеркало, не хроникер. Литература не имеет права сетовать на время, оправдывая свою немощность его пороками. У нее иная шкала. Если, допустим, спросить у десятерых, что такое стихи, то каждый из них тоже ответит по-своему.
- Вы по-прежнему утверждаете, что поэзия - "горчайшее из творчеств"?
- Да, по-прежнему. Для меня поэзия в первую очередь - нежность и боль, возможность разговаривать с миром на языке сострадания и восторженного удивления. Проще - это смех и слезы, горчайшее счастье. Может быть, я такой ее себе напридумывал. Но, не исключаю, есть те, кто в данном случае со мной согласится.