СВЕТ И МРАК

У Лермонтова - все резко, контрастно. Без игры светотени. В его созданиях не ад и небо, но - "ад иль небо". Он весь из крайностей, он любит крайности - в поэзии, в себе самом. Едва ли не любимые слова Лермонтова: страдание, страсть, мука...

Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И небо обвинять нельзя ни в чем.
Мотив одиночества слышится во всей поэзии Лермонтова. Мир часто представал неприемлемым для него, одиночество оказывалось вынужденным и едва ли не постоянно звучало в лермонтовских стихах:
Я здесь стою близ моря на скале,
Стою, задумчивость питая,
Один, покинув свет, и чуждый для людей,
И никому тоски поверить не желая.
Лермонтов ощущает себя одиноким всюду: и во времени, и в толпе среди людей.
Гляжу на будущность с боязнью,
Гляжу на прошлое с тоской
И, как преступник перед казнью,
Ищу кругом души родной...
Страшное состояние. Какой иной поэт познал подобное? С кем ни сравнить, у Лермонтова всегда больше горечи. Больше безнадежности. Он опускается до глубочайших глубин безверия, и гордыня поэта - не сокрытая змея (как у Пушкина), а слишком на виду. Одна и та же страсть жжет его и при начале, и под конец его недолгой жизни.
Но чем одержима, какою мыслью движима душа, тщетно пытающаяся вырваться из тяготящих ее противоречий? Навязать бытию свою волю, осуществить собственное стремление. "Да будет воля моя", - это заклинание как бы слышится сквозь "мрачную надежду" на бессмертие. Тщетно.
Но ведь недаром понятия уныния и гордыни, любоначалия соседствуют в великопостной молитве: они в душе человека неразлучны. Неудовлетворенность гордыни порождает отчаяние и тоску. И все ценности бытия обесцениваются:
Но тот, на ком лежит уныния печать,
Кто, юный, потерял лета златые,
Того не могут услаждать
Ни дружба, ни любовь, ни песни боевые!..
Написавшему это нет еще и пятнадцати лет. С летами все лишь усиливается, углубляется.
И жизнь, как посмотришь
с холодным вниманьем вокруг, -
Такая пустая и глупая шутка...
Это пострашнее пушкинского "Дар напрасный...". У Лермонтова не только больше горечи, но больше безнадежности. Он скептически отвергает все: дружбу, любовь, интенсивную полноту чувств и переживаний (страсти), истинность внутреннего мира человека - все. Рассудок опровергает не только радости сердца как средоточия эмоциональной жизни, но и сердца как вместилища веры. Поэт опускается до крайних глубин безверия. И не просто бездумного безверия, которое легко переносится его носителями, но безверия, сознаваемого в отчаянии. Для Пушкина жизнь все-таки дар, пусть и отвергаемый им в какой-то момент. Для Лермонтова - шутка. Но кто может так шутить? Только Тот, Кто эту жизнь создал. "Пустая и глупая шутка" - это кощунственный вызов Создателю.
Но Лермонтов и на этом не останавливается. Он вдруг обращается к Творцу с молитвой, напитанной ядом насмешки, с прошением, где избыточно ощущается злобное неприятие воли Его:
За все, за все Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был...
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил.
Здесь - обвинение Творцу в несовершенстве творения, во всех бедах человеческих на земле. И все в пародийной форме "благодарности", в антимолитве с презрительной просьбой о скором прекращении "пустой и глупой шутки". Не эта ли просьба была исполнена у подножия Машука в июле 1841 года?
О смерти он помнил и размышлял постоянно - с юных лет.
Пора уснуть последним сном,
Довольно в мире пожил я;
Обманут жизнью был во всем,
И ненавидя и любя.
В шестнадцать лет подобные мысли душою овладевают - и не у одного Лермонтова. Они по-детски наивны и со стороны даже смешны. Но не смешно лермонтовское постоянство и какая-то провидческая сила его стихов:
Настанет день -
и миром осужденный,
Чужой в родном краю,
На месте казни - гордый,
хоть презренный -
Я кончу жизнь мою...
В блуждании ума вокруг идеи Бога как источника зла - душа не сможет успокоиться никогда. Оттого и мечется она, а все для нее и всюду - "ад иль небо". И не может быть пристанища ни там ни там...
Но Лермонтов знает и иные состояния, иные молитвы. Он слагает многие прекрасные строки, полные светлого, радостного чувства. Особенно известна лермонтовская "Молитва", написанная в 1839 году:
В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко -
И верится, и плачется,
И так легко, легко...
Подобные строки рождаются не холодным рассудком, но душевным жаром того, кто знает, что такое сладость молитвы. Об этом говорил своим духовным чадам оптинский старец Варсонофий, и он же указал на недостаточность молитвенного опыта поэта: "К сожалению, молитва не спасла его, потому что он ждал только восторгов и не хотел понести труда молитвенного".
Как немногие, умел Лермонтов проникнуть в душу простого человека и раскрыть ее изнутри, раскрыть всю неброскою красоту ее - и в том явно сказывается чувство соборного сознания, которому он был не чужд и которое парадоксально контрастирует с чувством замкнутости и одиночества, столь свойственным поэзии Лермонтова. Так ведь у него все в контрасте.
Лермонтов сделал художественное открытие, обычно сопрягаемое с именами Стендаля и Льва Толстого: он впервые показал военное сражение не общим планом ("Швед, русский колет, рубит, режет..."), но крупным, как бы глазами одного из его участников, простого солдата. И сколь сложным, многомерным представляется характер этого безвестного ветерана, вспоминающего про день Бородина. Он мудр и простодушен, скромен и немножко хвастлив, бесхитростен и благороден, ему присущи гордость (не гордыня!) и смирение, он простоват по мироощущению своему, готов жизнь отдать за ближних, готов смириться перед Божьей волею.
Соборное восприятие душевных состояний человеческих, тончайших внутренних движений позволило Лермонтову раскрыть в совершенной художественной форме все оттенки святой материнской любви в "Казачьей колыбельной песне". Глубокое религиозное чувство в основе этой любви поражает силою своею, неколебимостью, молитвенным смирением. И это заставляло тем более остро ощущать темные стороны в собственной душе.
Лермонтов парадоксально ощущал единство с современниками, со всем поколением своим - в грехе. Связь со временем человек не может не чувствовать. Не может не зависеть от него, сколько бы ни противился неоспоримой власти времени, сколько бы ни отрицал ее. Человек не может своей волею противостоять власти внешних обстоятельств, в ряду которых пребывает и время. Только призвание на помощь Божией воли способно одолеть эту власть. Религиозно аморфное поколение, к какому принадлежал и Лермонтов, могло лишь безвольно следовать за мерным течением времени - и утолять потребность в единстве, данную нам Творцом, в одном лишь ложном, навязанном лукавыми силами сознании общей бесцельности бытия. Впрочем, не все и сознавали это. Сознать значило сделать первый шаг на долгом пути изживания безблагодатного состояния. Этот подвиг взял на себя Лермонтов, может быть, не имея даже и смутного представления о конечной цели.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
Это состояние можно и должно назвать теплохладностью (Откр.3,16).
Подобные стихи таят в себе опасность: они могут стать и началом избавления от наваждения сходных состояний, и, напротив, началом подпадания под их власть. Искусство коварно. Оно не только отражает, оно и заражает.
Противоречивость внутренняя отразилась даже во внешнем облике его, в поведении. Известно, как по-разному воспринималась внешность Лермонтова современниками, как различно понимали натуру его. Даже один и тот же человек в оценке Лермонтова в разные периоды мог противоречить самому себе. Вот два отзыва Белинского: "... Я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголяет светской пустотою". И другое: "Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и часто непосредственный вкус изящного!"
Тяжелая внутренняя борьба стала содержанием всей недолгой жизни Лермонтова - это очевидно. Она усугубилась в последний период особенно.
"Смерть прекратила его деятельность в то время, когда в нем совершалась сильная внутренняя борьба с самим собою, из которой он, вероятно, вышел бы победителем и вынес бы простоту в обращении с людьми, твердые и прочные убеждения..." - свидетельствовал современник.
Вероятнее всего, душа Лермонтова пребывала накануне духовного перерождения. А мы знаем - снова вспомним Святых Отцов, - как опасно такое состояние: бесовские силы тогда становятся особенно активны. Сама дуэль с Мартыновым стала следствием, несомненным следствием такой активности, которой Лермонтов не смог противостоять. То было духовное поражение самого поэта, а вовсе не результат происков неких реакционных сил, как заблуждаются иные почитатели Лермонтова. Он бросил вызов судьбе, в последний раз захотел утвердить: да будет воля моя.
"Конец Лермонтова и им самим, и нами называется гибелью, - писал, осмысляя итог лермонтовского пути, Вл. Соловьев. - <...> ...Мы знаем, что, как высока была степень прирожденной гениальности Лермонтова, так же низка была степень его нравственного усовершенствования. Лермонтов ушел с бременем неисполненного долга - развить тот задаток великолепный и божественный, который он получил даром. Он был призван сообщить нам, своим потомкам, могучее движение вперед и вверх к истинному сверхчеловечеству, но этого мы от него не получили".
Вл. Соловьев сумел точно осмыслить долженствование нашего восприятия литературного творчества великого русского поэта - так что даже темные его стороны могут послужить ко благу в трудном делании нашего собственного духовного развития: "...У Лермонтова с бременем неисполненного призвания связано еще другое тяжкое бремя, облегчить которое мы можем и должны. Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает еще их привлекательными для неопытных, и если хоть один из малых сих вовлечен им на ложный путь, то сознание этого, теперь уже невольного и ясного для него, греха должно тяжелым камнем лежать на душе его. Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы во всяком случае подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе".