- Василий Павлович, в ваших книгах нередко встречаются романтические герои, а какой была романтика вашей юности?
- Это была странная романтика военной поры. Казань, где я родился и рос, была переполнена эвакуированными. 200 тысяч жителей до войны и два миллиона - в войну. В зданиях школ и детсадов ютились столичные институты и госпиталя, по улицам сновали раненые, на станции формировались воинские эшелоны... Жуткий муравейник. Но на фоне убожества и нищеты военного времени в двух главных кинотеатрах "Унион" и "Электра" по ночам открывались дансинг-холлы. На свет их разноцветных лампочек сходились со всего города девушки, бедно одетые и изможденные, потанцевать с офицерами. А параллельно существовал блатной мир. На нас, мальчишек, он сильно влиял. В этом смысле было поспокойней в Магадане, куда мы потом переехали, хотя там полно было матерых урок, и вокруг располагалось множество зон. Это был центр "Дальстроя", где НКВД и НКГБ старались поддерживать жесткую дисциплину.
- А драться из-за девушки приходилось?
- Случалось. Еще в пионерлагерях возникали такие детские романы, как в повести Марка Твена "Приключения Тома Сойера": "А что мы будем делать? Мы будем дружить!" Ходить в кино денег не было, поэтому, скажем, зимой мы часто пропадали на катках. Помню, в Казани наша компания облюбовала дикий каток на Черном озере. После войны его "окультурили" гирляндами из лампочек и крутили музыку. "Догони, догони, ты теперь не уйдешь от меня" - разносился из репродукторов тоненький девчачий голосок, выпевавший популярную в те годы песню. Временами на лед выезжали настоящие подростковые банды, вооруженные железными прутьями, кусками арматуры, цепями. На ногах у этого хулиганья были шикарные коньки "Норвеги". Так что мы, обутые по бедности черт знает во что, с ними не могли тягаться в скорости. Они появлялись под разбойничий свист, нагонявший страх на обывателей. Мы их не трогали до тех пор, пока они не начинали задевать наших девчонок. И тут уже, как правило, завязывалась массовая драка. В пылу боя мы даже забывали, что рядом располагается мрачное здание городского НКВД... Вот в таких неспокойных городах я рос.
- С дистанции стольких лет вы считаете, что это был положительный опыт в вашей жизни?
- Я бы предпочел какие-то другие опыты. Скажем, ходить в хороший европейский колледж, изучать языки, играть в футбол в английском стиле, а не бездарно убивать время на улице. Правда, тогда бы я писал совсем другие романы.
- Вы окончили Ленинградский мединститут и четыре года проработали врачом. Иногда жалеете, что бросили медицину?
- Недавно я плыл на пароходе по Онежскому озеру, и капитан мне сказал, что ночью пройдем мимо того самого поселка Вознесение, где я, молодой, работал врачом - один доктор на больницу в 25 коек, единственную на 50 километров в округе. Я не ложился спать. Была белая ночь. Мы медленно проплывали мимо. Я впился глазами в берег и увидел, что за прошедшие с тех пор 50 лет в поселке почти ничего не изменилось. Я на секунду представил себе, что бы со мной было, если бы я там прожил всю жизнь. Меня мгновенно охватил ужас...
- Наверное, больные смотрели на вас как на бога?
- Вряд ли. Я тогда был еще юнцом. Однажды шел на работу и на мостике невольно подслушал разговор двух старушек, принадлежавших к маленькой народности русских вепсов. В языке у них проскальзывали финские слова, сердце они называли "тугонда". Одна говорит другой: "Сказала я нашему мальчонке-дохтуру, что тугонду у меня зажало, он дал таблетку. И все сняло как рукой. Шибко ученый, видать, малый". А бывали случаи страшные. Вторая половина 50-х. После смерти Сталина из лагерей по амнистии выпустили множество уголовников, которые пытались установить в обществе неписаные законы зоны. Поножовщины были явлением обыденным. И мне часто приходилось сшивать колото-резаные раны...
- Медицинский опыт помогает вам в литературе, как, например, он пригодился Чехову или Булгакову?
- Конечно. Моя первая повесть "Коллеги" - о молодых врачах. Абсолютно биографическая вещь, куда я привнес свой личный врачебный опыт. Повесть написана в манере соцреализма и, естественно, пропитана фальшивым оптимизмом. Я никогда так больше не писал и потом долго медицинской темы не касался. Но когда засел за "Московскую сагу", меня вдруг осенила идея: расскажу-ка я о врачах. В сталинские времена это была, пожалуй, одна из немногих профессий, более или менее защищенных от преследований до самого 1953 года, когда грянуло так называемое "дело врачей-убийц", которые под видом медицинской помощи якобы убивали кремлевских старцев. Я знал, о чем писал. Мое медицинское образование пришлось как нельзя кстати. В качестве модели послужила династия знаменитых русских врачей Вишневских. Их за глаза называли "Александр Первый", "Александр Второй", "Александр Третий"... "Александр Второй" - генерал-полковник, Главный хирург Советской армии - был одноклассником моей мамы (Евгении Гинзбург, автора знаменитых лагерных мемуаров "Крутой маршрут". - А. С.).
- А как вам в 60-е удалось прорваться сквозь цензурные препоны с едкой сатирой "Затоваренная бочкотара"?
- В то время из печатавшего меня журнала "Юность" ушел Валентин Катаев, гениальный, по-моему, и недооцененный писатель. Главным редактором стал Борис Полевой - никакой не писатель, а скорее партийный журналист. Он мне однажды с гордостью рассказал, что пишет по 26 страниц в день, отдыхая по путевке в Доме творчества. Я уж не стал его расстраивать, что так работают только графоманы. В первой своей речи Полевой нас успокоил: "Вам, модернисты, теперь будет спокойней жить за моей широкой жопой!" Так и сказал. И действительно, сначала было цензурное послабление. Но потом Полевому "наверху" стали сильно мылить шею за либерализм. Тут как раз ему под руку подвернулась моя "Затоваренная бочкотара". Рукопись "зарубили" и вернули мне, всю испещренную его безобразными комментариями на полях. Но сотрудники редакции уже успели эту вещь прочесть, стали ходить к нему в кабинет и капать на мозги: Борис Николаевич, надо напечатать, надо... Полевой сдался. Критика потом не просто разругала повесть в пух и прах, мне шили прямую антисоветчину. В тексте находили даже то, чего там не было. Например, там у меня путешественники приезжают на станцию Коряжск, где электронные часы показывают время 19.07, а через 10 минут должен прибыть поезд, который потом уходит в никуда, в пустоту. 19.07 плюс 10 равно 19.17 - почти как дата Октябрьской революции. Надо же было до такого додуматься?
Кстати, это был 1967 год. Хрущева уже свергли, шла вторая "оттепель", о которой почему-то сейчас никто не вспоминает. Нас охотно выпускали за границу на конференции, стал расцветать джаз, проходили выставки неформальных художников, открывались молодежные кафе... Новые аппаратчики ЦК показывали, что они люди современные. И Брежнев как-то всех устраивал, хотя и был ограниченным типусом.
- Насколько сегодня, на ваш взгляд, продвинулись реформы в России?
- Думаю, мы ушли достаточно далеко, чтобы нельзя было вернуться к советскому уровню несвободы в обществе. Даже нэп, о котором мы всегда так мечтали, оказался пройденным этапом в сравнении с нынешними временами. В 20-е годы большевики разрешили существование только небольшого сегмента частной торговли. Не было ни одной неуправляемой газеты, ни одной партии, кроме ВКПб, чекисты лютовали, безжалостно истребляя инакомыслящих и интеллектуальную элиту царских времен. Сейчас в России общество организовано совсем по другим законам, и предпринимательство уже приняло неслыханный размах. Даже представить себе страшно, что надо сделать, чтобы опять превратить страну в "совок".
- Преподавательская деятельность в Америке дала вам что-то, кроме сносного материального положения?
- Я действительно жил на университетскую зарплату. За 24 года через мои семинары прошло около трех тысяч студентов. Я пришел туда обычным советским писателем, владеющим какими-то клочковатыми, поверхностными знаниями. Все остальное - богемная бравада. Но для настоящего преподавателя этого было слишком мало, и я стал изучать серьезные книги по литературоведению, историографии, философии... Это меня сильно изменило, я в буквальном смысле стал другим человеком. Университет - это храм. Он не соврет, не подведет. К тому же в Америке он настолько автономен, что располагает не только своей территорией и десятками различных служб, но и своей полицией. Так что чувствуешь себя, как в маленьком графстве.
- Очевидно, университетская закалка помогла вам в написании авантюрного романа из екатерининских времен "Вольтерьянцы и вольтерьянки"?
- Конечно. Я перелопатил уйму мемуаров, академических изданий, в антикварных лавках покупал книги XVIII века. Материал собирал три года. Переписка Екатерины Второй и Вольтера интриговала меня давно. Иногда их письма были похожи на послания влюбленных, хотя они никогда не встречались. Самое сложное было сделать не просто стилизацию под XVIII век, но найти особый язык, манеру "художественного сказа", перемешав слова-анахронизмы с элементами современного разговорного жаргона. У меня долго не получалось, я столько раз порывался бросить эту затею, но потом вдруг все точки над "i" расставились и текст свободно потек. Для себя я такой стиль назвал архаическим модерном или модернистской архаикой. Вольтер мечтал о гармоничном государстве и жутко боялся революций, поэтому тянулся к монархам-либералам. Сначала общался с Фридрихом Прусским, который заявлял, что не страна должна жить для принца, а принц - для страны. Потом дружил с нашей Екатериной. Она действительно начинала как настоящий вольтерьянец, ее даже прозвали "республиканкой на троне". Но все реформы погубила жуткая по жестокости и размаху пугачевщина. Не дай Бог России пережить еще одну такую смуту.