ЮРИЙ БОНДАРЕВ: КОМУ МОЛИТЬСЯ О СПАСЕНИИ РОССИИ?

Мир вокруг стремительно меняется. Рушатся традиции, распыляется культурный слой. На смену одним идеалам приходят другие. Мы упорно ждем чуда, которое в один прекрасный день если уж не осчастливит нас, то сделает жизнь более устроенной. А чудо все не приходит.

- Юрий Васильевич, чего все-таки недостает нашему человеку, чтобы жизнь в России наладилась?
- Наряду с отрицательными чертами (неповоротливость души и леность) у русского человека много прекрасного - широта, доверчивость, доброта, гостеприимство...
А сколько в России талантливых людей! Но до настоящей национальной идеи "думать и управлять самим собой" мы еще не доросли. На это, увы, еще требуется время...
- "Думать и управлять собой". Разве это может стать национальной идеей? Скорее, романтическое пожелание...
- Национальная идея должна быть связана с культурой. Я настаиваю: именно думать и управлять собой. Если этого нет - происходят глобальные деструктивные вещи.
За последние 20 лет мы лишились 40 миллионов гектаров пашенных земель! Это ли не беда? А сколько лесов теряли и теряем? Разве от культуры мысли, от избытка духовности можно допустить, чтобы 12 миллионов китайцев заселили Восточную Сибирь? Разве можно им отдать в аренду миллион гектаров сибирского леса - ведь там после них, как после саранчи, останется пустыня! Кому это нужно?
А вы говорите - романтическое пожелание. Не романтика это, а духовная экономика, которая по-другому расшифровывается элементарно: любить надо русскую землю и рачительно на ней хозяйствовать. Тогда будет нравственная экономика, которая без культуры мысли, скорее, безнравственна.
И во всем так должно быть: культура первична, а не экономические отношения - в науке, в дипломатии, в политике, идеологии...
- Вы были одним из тех, кто в советские годы активно выступал против поворота сибирских рек. Но сегодня возникают новые экологические проблемы.
- Вы башкир? Я понимаю вас. Есть в Башкирии прекрасное место - Чишмы...
- У нас говорят: деньги есть - Уфа гуляем, деньги нет - Чишма сидим...
- А вот я "Чишма гулял" все свое детство. И когда меня спрашивают, был ли я в своей жизни счастлив, отвечаю, что много этих мгновений было у меня в Чишмах. Каждое лето в Москве меня одного сажали в поезд до Уфы, а из Уфы - в Чишма гулять! Какие были щуки в тех местах, сомы! А какая чистейшая река Белая... Какой лес... Какой воздух...
И приходит горькая мысль: неужели этого ничего не увидят те, кто будет жить дальше? Год за годом мы теряем все больше и больше: сначала экологию природы, потом экологию души, потом экологию нравственных законов... Кому это надо? Кому еще помолиться о спасении России?
- Вы верующий человек?
- Я никогда не заявлял, что я атеист. В какие-то моменты крещусь, так как теперь я крещеный. Правда, крещение произошло в очень зрелом возрасте.
Вообще, я думаю, что крещен дважды. Подозреваю, что мать в свое время крестила меня, но никогда не говорила об этом, нельзя было. Впрочем, два раза креститься не страшно. У нас висела иконка, правда, я ни разу не видел, чтобы она при всех при нас крестилась...
А верю ли я? Вполне верю, что "есть нечто", как говорил Чехов. Может быть, это следует назвать Богом... Может, как Гегель, Высшим Разумом...
P.S. от "Труда-7"
Помню в каком-то девяносто (втором? третьем?) году, когда обнажилась нищета и стыдоба всей нашей российской жизни, наткнулся в переходе на худого, всклокоченного старика с безумно горящими глазами.
Он продавал какие-то старые книги, чтобы чего-то заработать: на хлеб, на лекарство? Одну прижимал к груди. Обложка кроваво-красно горела: "Горячий снег".
Сколько же лет прошло с той поры, когда я был искренне увлечен Винокуровым, Вознесенским, Бондаревым, Трифоновым, Катаевым, пока не узнал совсем другую литературу, которую не печатали в СССР? Чтобы прогнать стыд за "преданные" идеалы неразборчивой молодости, сунул старику крупную купюру, выхватил книгу и нырнул в метро, - словно ушел в совсем другую жизнь. Сказано: человечество расстается со своими идеалами, смеясь. Увы, почему-то не смеясь, даже не улыбаясь...
МИНИ-РАССКАЗЫ
СОБАКА
"...Потом оглох от безмолвия, как в ватном мешке, - автомат молчал, обдавая сухим жаром, выбросив последнюю очередь. И тогда в сознании мелькнуло: "Все. Конец, все. Скорее бы..."
Не знаю, зачем я уперся кулаками в землю, готовясь подняться в рост на бруствере и задыхаясь дикими ругательствами и странным смехом, стал жадно ловить глазами трассы, словно направляя их себе в грудь, как избавление. "Скорее бы, скорее... И нет боли, нет усталости... И ничего нет..."
И вдруг, как бывает, наверно, в безумии, я ощутил чье-то незримое присутствие рядом, чье-то движение за спиной, нечто твердо толкнуло меня в бок - и с ожигающей мыслью, что немцы зашли сзади, я окружен, впереди плен, выхода нет - и я весь в ледяном поту, повернулся и, не веря, увидел обсыпанную пылью и пеплом собачью морду, вытянутую ко мне на передних лапах.
Она, собака, лежала на животе, красные от дыма глаза ее по-человечески плакали крупными слезами, снизу смотрели на меня умоляюще и покорно, как смотрят лишь одни собаки. Она схватила меня за край гимнастерки и стала отползать на животе, пятиться, потянув меня за собой. Она не отводила от моего лица слезящихся глаз, и я, еле сознавая, что подчиняюсь этому почти человеческому призыву нерешительно двинуться за ней, пополз по земляным буграм в направлении горящих домов.
Она привела меня в подвал - погреб разрушенного дома, и я помню, как сидел среди кислой сырости на соломе, и в мутном полусознании гладил лежащую на моем колене теплую морду собаки, представлявшуюся мне то ангелом-спасителем, то непонятной колдовской силой, то раскаявшимся дьяволом, возжелавшим сохранить мне жизнь, чтобы пройти потом всю войну до конца".
ЖЕНА
"...Вчера, в серый осенний денек, после долгого пребывания в городе, где нас задерживали хвори, мы с женой приехали на дачу, открыли провинциально заскрипевшую калитку в сад и остановились, не двигаясь, в начале дорожки, сплошь заваленной листьями. Впереди за яблонями виделся наш деревянный домик-дача, купленная сорок лет назад, где прошла в работе половина моей жизни, домик, поразивший меня внезапно каким-то сиротством, одиночеством, жалкой сутулостью. Я пробормотал растерянно:
- Как постарел дом.
Жена молчала.
- Как постарели яблони, - опять пробормотал я.
- Как постарели мы с тобой, - сказала жена грустно.
Я посмотрел на ее когда-то красивое лицо, сводившее меня с ума своей улыбкой, бровями, золотом волос, упавших на висок, теперь увядшее, но по-прежнему милое, любимое мною с печальной нежностью. Я отвернулся, перхая перехваченным горлом, и не ответил ничего.
Она взглянула на меня, насильно улыбнулась и ласково провела пальцами под моими глазами.
- Не надо, милый. Мы вместе. Навеки..."
МАТЬ
(рассказ инженера)
Она шла ко мне, странно прячась за кустами, испуганно выглядывая на мгновение, будто боялась, что я замечу ее. Я же видел, как от куста к кусту мелькал ее прикрывающий седые волосы, повязанный по-деревенски платок, а неприятный серый халат открывал ее худые ноги. И я не понимал, почему она взяла с собой в больницу этот старый, тридцатых годов платок и зачем сейчас в летний день она надела его. Зачем? Неужели для того, чтобы как-то скрыть иссушенное болезнью лицо?
И я увидел ее лицо, маленькое, сжатое платком, милое, родное, с чертами надвинувшейся смерти, лицо моей матери с бегущими по впалым глазницам каплями слез, виноватое лицо ее, казалось, плакало и пыталось как-то беспомощно улыбнуться мне. Я не видел ее больше месяца, будучи далеко от Москвы на северных рудниках, будь они прокляты.
"Мама, - прошептал я хрипло. - Милая ты моя мама..."
Она не вышла ко мне, а, еле держась на ногах, словно падая, покачнулась из-за кустов, я обнял ее, обмякшую, прижавшуюся, почувствовал ее дрожащие, точно у маленькой девочки, слабенькие, пугающие птичьей тонкостью ребра, и зажмурился, стиснул зубы, чтобы сдержаться...
Мы стояли, обнявшись, возле кустов, не выпуская друг друга, я кусал губы, боясь, что из моего охрипшего на севере горла вырвется страшный звук не рыдания, а звериного стона, я знал, что здесь, в больничном парке, я прощался со своей матерью навсегда. У нее не хватало сил говорить, она терлась лбом о мою шею, ее слезы сливались с моими слезами, и я только повторял: "Мама, милая моя мама, бедная моя мама..."
...На кладбище я в оцепенении ощущал одно: теплоту ее слез на шее, детскую дрожь со спины, выражение ее растерянного лица, сжатого платком, ощущал это в тот миг, когда она уже не принадлежала ни тому последнему дню, ни тем кустам больничного парка, когда она как будто хотела спрятаться, страшась испугать меня своим приговоренным лицом..."