Тупик Желябова

130 лет назад, 3 апреля 1882 года, за убийство одесского прокурора Стрельникова были казнены народовольцы Желваков и Халтурин

Своих имен они не назвали, так и были повешены — неопознанными. Но левые идеи живучи, и молодые снова в группе риска: историю и литературу они знают по стандартам ЕГЭ или не знают вовсе, что там у них насчет «слезы ребенка» — мраком покрыто. Так что «Аль-Каида» «Аль-Каидой», там свои мотивы, но и про «Народную волю» сегодня самое время напомнить — люди там были вполне наши, русские, и это только время меняется, а люди — нет.

Высокая перестройка, следуя завету Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья!», мы идем, заполняя весь Невский, — и вдруг в створе улицы Желябова кто-то выкрикивает: «Позор цареубийцам!» И меня, помнится, это покоробило:

Храбрость и готовность отдать жизнь во имя своей мечты в юности казались мне доблестями настолько ослепительными, что не позволяли ни вглядеться, ни даже заметить отнятые жизни тех, кто случайно оказался на пути моих героев к их высокой цели. Судьба Халтурина, натаскавшего целый сундук динамита в Зимний дворец, представлялась мне до крайности романтичной, а судьба солдат, оказавшихся в кордегардии над роковым сундуком... Самый знаменитый романтик XX века Хемингуэй учил, что во время боя быков не нужно смотреть на распоротые животы лошадей. Помню, как и мне не хотелось смотреть на надгробную пирамиду убитых Халтуриным солдат Финляндского полка, на которую я однажды набрел на Смоленском кладбище, — ведь их смерть отбрасывала мрачную тень на моих героев.

Но почему мне так хотелось видеть их незапятнанными, в чем секрет? Террорист Сергей Кравчинский, который среди бела дня в центре столицы заколол кинжалом жандармского генерала Мезенцева, был уверен, что «соединяет в себе оба высочайшие типа человеческого величия: мученика и героя». Вот что меня ослепляло и, боюсь, способно и сегодня ослеплять романтичных юнцов — готовность к мученичеству, иллюзия, будто горстка народовольцев, отдавших жизнь химере, гораздо лучше открывает нам, что такое человек, чем умеренная и аккуратная греза о комфортабельном существовании. Вот, думал я, возможность чувствовать себя красивым и значительным, которая для человека намного важнее, чем сытость, комфорт и — для особо страстных — даже жизнь. И до сих пор жалею, что, вернув улицам Желябова и Перовской их прежние прелестные названия Большая и Малая Конюшенная, мы не нашли для тех безумцев хотя бы тупика, раз уж у нас нет улиц, ведущих прямо в пропасть.

Тупик Желябова напоминал бы, что социальные сказки проходят без следа, а убитых людей уже не вернуть и страданий не загладить. Воскреси какой-то чудотворец этих «несчастных заблудших юношей» (Лев Толстой), они были бы поражены оценкой потомства еще сильнее, чем равнодушием, с которым народ принял их тогдашнее евангелие — социализм. Я многие годы не замечал удивительного по своей откровенности признания того же Кравчинского, что пропагандистское движение в народ было вызвано вполне эгоистической потребностью «нравственного само-очищения». А о психологическом типе террориста он писал даже еще более откровенно: «Он борется за себя самого». «Он посвятил свои сильные руки делу народа, но уже не боготворит его. И если народ в своем заблуждении скажет ему: „Будь рабом!“ — он с негодованием воскликнет: „Никогда!“ — и пойдет своей дорогой, презирая его злобу и проклятья, с твердой уверенностью, что на его могиле люди оценят его по заслугам».

Самые пламенные борцы за народное счастье всегда считали народ быдлом — иначе как можно презирать «его злобу и проклятья», вместо того чтобы задуматься: а так ли уж непогрешима моя идея?

Взглянуть в глаза горькой правде иной раз требует больше мужества, чем погибнуть во имя утешительной сказки.