Разглядеть людей на историческом ветру

С писателем Валентином Курбатовым беседует редактор отдела «Общество» Гузель Агишева

Валентин Яковлевич — хороший писатель и человек хороший. А еще он пскович, этим многое сказано. Пскович — значит, настоящий, исконный, что ли. Псково-Печерский монастырь всегда у меня будет ассоциироваться с ним, это он мне его показывал. Карабкались по снежным сугробам, смотрели с верхотуры на невозможную, дух захватывающую красоту, а потом сидели, замерзшие, в кафешке, и его трепетный голос с фирменными обертонами подрагивал, как пламя свечи.

Субъективное понятие «плохой человек»

— Валентин Яковлевич, вы за литпроцессом следите? А то некоторые писатели так и говорят: «Я сейчас ничего не читаю».

— А как же! Профессия-то на что? Да ведь я еще и член жюри премии «Ясная Поляна», в длинном списке которой в ушедшем году было около 40 соискателей. Книги на премию не частные люди представляют, а журналы и издательства, определяющие вехи этого процесса. Стали бы они представлять то, что не считают самым-самым... Ведь это и их лицо. Открытием была Елена Катишонок с романом «Жили-были старик со старухой» издательства «Время». Оказывается, и покойно-старинным слогом можно написать горько-современную книгу о том, что может сделать родная история с крепкой старообрядческой семьей.

— Если человек несимпатичен, даже неприятен, а все говорят, что он написал нечто выдающееся, — будете читать?

— Гений и злодейство — две вещи несовместные? Неправда! А Буонаротти? Помните, о чем пушкинский Сальери напоминает, за что ухватывается? Будто Микеланджело распял натурщика, чтобы повернее изобразить анатомию страдания. Слух-то был настойчив. А переменило ли это наше отношение к гению? Да и старика Сальери нет-нет да играют и великие дирижеры. Да вот, скажем, чего далеко-то ходить: неприятный человек — Дима Быков, а про Пастернака-то написал куда как хорошо. Субъективное это понятие — «плохой человек». А прямой подлец, можно быть уверенным, никогда ничего путного не напишет — весь свой дар на подлость изведет.

— Раз уж мы так близко к Пушгорам: Да нет, дело не в этом — просто Пушкин, как это ни смешно до банальности, действительно наше все, лично меня он волнует, а другие — нет. Вот вы о чем хотели бы спросить Пушкина? Или, может, Чехова, Бунина, Толстого, будь у вас такая возможность? Типа: «Вы, Александр Сергеевич, девушку не столько прославили, сколько опозорили, зачем в дневнике так-то уж о ней?»

— И не только хотел, а спрашивал в молодые годы в домашних спиритических сеансах: и Пушкина — про донжуанский список, и Достоевского про слухи о растлении. А чего они отвечали, не скажу. Потому что по любопытству и ответы. Пустое это дело — спрашивать больше, чем уже отвечено в сочинениях, которые прямее и подлиннее самой биографии.

— Кстати, о подлинности биографий. Любите читать воспоминания писателей? Какова там доля правды? Задним числом несимпатичного человека можно сделать еще хуже, а себя — лучше, достойнее, великодушнее, чуть нелепее и трогательнее, чем в жизни.

— Кто же не любит? Все будто хочется проверить соответствие высоты текстов и житейского поведения. Все хочется, чтобы Бунин был совершенен, как его слог, Чехов интеллигентен, Грин романтичен. И радуемся совпадению. Ну и, конечно, подлец человек — еще больше радуемся, когда сталкиваемся с неблаговидным поступком и злой характеристикой. Словно это каким-то образом извиняет наши дурные черты, благословляет их: вот, мол, великие были, а тоже... Значит, и мне можно.

Мир каждому открывается по его духовному зрению

— Как относитесь к «Тайным запискам» и парапушкинистике Михаила Армалинского (Пельцмана), к «Анти-Ахматовой» Тамары Катаевой? Клеймить такие книги — хороший тон. Получается, что ревностно оберегаем мифы, обманываться рады?

— Грешен, эти книги не читал, но думаю, что коли они не для нарочитой неправды написаны, а авторы именно так и думают, то ложь осыпется, а искренность реакции останется. Я, скажем, вопреки общему гневу, люблю терцевские «Прогулки с Пушкиным» и думаю, что Пушкин первый радовался бы и смеялся характеристикам и «прозрениям», которыми награждает его исследователь. Потому что они сделаны не со зла, а от радостного желания поговорить с великим человеком так, как если бы он ходил по соседней улице и только вчера написал свои тексты и они вышли в свежей книжке журнала и еще не прописаны в великих. Это редкостно освежает зрение и возвращает текстам молодость.

— Со школьной скамьи мы знаем, что в человеке должно быть все прекрасно. Вы встречали прекрасных людей? Чтобы вы думали о нем: какой прекрасный человек! Что было в основе этой прекрасности? Все-таки, мне кажется, лицо, одежда и мысли — маловато будет?..

— Встречал. Валентин Дмитриевич Берестов — свет и свет. Кто не знал — не объяснишь, а кто знал — и объяснять не надо. Валентин Григорьевич Распутин — что сказано, то и сказано и сделано. Кристалл. Хотя нет, лучше не начинать, а то список вырастет в телефонную книгу моих дорогих товарищей. Менее всего чеховские «лицо и одежда». А вот мысль — да! Да и не она одна, а более всего живое сердце и соответствие этому сердцу. Духовная непротиворечивость жизни и образа мыслей.

 — На днях в передаче Игоря Волгина «Игра в бисер» собрались критики и определяли место Довлатова в литературе. Дмитриевская говорила, что он замечателен только своим языком, формой, а по мысли мелковат. Что «Прощание с Матерой» выше «Заповедника». Александров сравнивал «Заповедник», его вершину, с газетными фельетонами Чехова (поденщиной по сути) и говорил, что даже Чехов ему проигрывает. Почему писать о своем окружении — это не айс? Тот же Шкловский делал каждый свой шаг объектом литературы.

— А Распутин-то в «Прощании…» разве не о своем окружении писал? А Астафьев? А Абрамов? А Носов? А Трифонов (далее по справочнику Союза писателей СССР)? Только и разницы, что само это окружение и способ его восприятия. Мера серьезности в понимании человека и его небесной задачи. О том же Пушкинском заповеднике можно было и «Заповедник» написать», и лихоносовскую «Элегию», и гейченковское «Лукоморье». Мир каждому открывается по его духовному зрению. А уж кто тут выше, кто ниже, решает читатель, тоже по своему духовному зрению.

Для мата нет азбуки

— Вы аполитичный человек? Живи в Москве, пошли бы, как Акунин, на Болотную?

— Пошел. Не для того, чтобы встать по ту или другую сторону. А чтобы получше увидеть человека на историческом ветру — простите за картинность фразы — и уже из этого строить свое понимание происходящего и искать способа поведения в этих «предлагаемых обстоятельствах» — воспользуемся для этих общественных спектаклей терминологией Станиславского.

— Тут прослушку Немцова опубликовали, как он по матушке прикладывает оппозицию, партнеров и прочая… Вы ненормативную лексику употребляете?

— Нет-нет и да. Хотя про себя давно открыл, что мат не имеет права быть написанным, что для него нет азбуки. Кирилл и Мефодий не написали для него букв. Поэтому наше зрение взрывается, когда мы видим его в книге, да и просто на заборе. А вот в устном виде и в единичной, часто критической, ситуации он может быть естественен. Тут он летит с языка прежде, чем ты успеваешь подумать об уместности. В театре и кино он отвратителен, потому что его играют, даже когда играют критическую ситуацию. Он может только сорваться. До сих пор помню, как Евгений Иванович Носов корил Виктора Петровича Астафьева за «Проклятых и убитых», именно за мат там: «Мы что, Витя, были с тобой на разных войнах? Вон Вася Быков как-то обходится, и Бондарев, и Кондратьев. Да и Толстой обходился».

— Валентин Серов был так восприимчив ко всему, что весьма успешно писал и под Энгра, и под Тициана, и под Рафаэля, и под Матисса. Довлатов лучшим прозаиком назвал не Чехова и не Бунина, что, кажется, было бы логично, а Куприна. Куприна раздражало, что Бунин пишет слишком цветно. Чехов подсмеивался над некоторыми описаниями Толстого, а Лев Николаевич считал Шекспира плохим драматургом, гораздо хуже Чехова. Это я к вопросу, что и у кого хотелось брать, научиться делать так же хорошо.

— А никакого себя и нет. Свое только сердце. А пишется всегда по-разному. Будешь писать про Гессе — будешь немного Гессе, будешь про Распутина — Распутиным. Я с улыбкой вспоминаю, что Павел Григорьевич Антокольский, рекомендуя меня в 1977 году в Союз писателей СССР, писал о высоком чувстве и знании русской и мировой поэзии, о стилистической игре, а Виктор Петрович Астафьев — что «парень из деревни, ботинчошки старые, пальтишонко худое, жись знает — возьмите-де, лишнего не съест». Один судил обо мне по одним статьям, а другой — по другим. Мы все немного «под того», о ком пишем, если он нам по сердцу. Хотя, конечно, мне более интересна была высокая литература, и учился я больше у чужих, которые были и интересны другим способом миропонимания, потому что свое знал житейским опытом. А из своих — у стилистов: Бунина, Зайцева, Набокова:

Преклоняться перед Богом не так обидно

— Спрошу вас как человека религиозного: верующих становится все больше и больше, а агрессия не убывает — наоборот, уже ощутима, как выхлоп какого-нибудь сероводорода или чего там еще. Почему хамство — такой востребованный продукт? В нашей стране как ни в какой другой?

— Наверное, потому, что не успели выработать крепкой нравственной генетики за всякими революционными потрясениями и перестройками. Все будто наспех жили, временно.

А уж теперь — тем более. Ведь что такое гражданское общество, которое мы теперь строим, ни один человек внятно не ответит — так оно расплывчато и отвлеченно. Вот Дума и мается, пытаясь связать нас несчетными законами и подзаконными актами, — и чем более их принимает, тем чаще мы вспоминаем доброго Владимира Ивановича Даля, приводившего вековечное русское понимание закона: «Закон — что дышло, куда поворотил, туда и вышло», «Закон — паутина: шмель проскочит, а муха увязнет» — это уж мы по своим «шмелям» очень видим. Или про самих законодателей, которые ловчее всех умеют обойти свои же установления: «На людей законы, а на себя — рассуждение».

А про то, что верующих все больше, так ведь это только по переписи. А так пока мы верующие только в храме, а за порогом — как раз это самое «гражданское общество», то есть всяк сам себе закон. И из «верующих» как раз самые-то тонкие лжецы и выходят, ведь у нас нынче ни одного неосвященного офиса нет, а совести в деловых отношениях что-то не прибавилось. Или, как Достоевский горько замечал, «многие из очень гордых людей любят верить в Бога»: Они выбирают Бога, чтобы не преклоняться перед людьми: Преклониться перед Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее сказать, горячо желающие верить; но желание они принимают за самую веру. Из этих особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Этих разочаровавшихся, едва успели креститься, теперь тоже пруд пруди.

— В чем искать утешение маленькому человеку? Нормальному, не громкому, во многом обиженному государством — хотя бы уже тем, что самые лучшие, продуктивные годы пришлись на годы лжи и лицемерия? Все ж уже не на ярмарку, а с ярмарки, а оглянешься — детям завещать кроме принципов нечего, да и с принципами напряженка. Упирались, упирались, а чего ради — непонятно.

— Да упирались ли? И какие это принципы мы будем завещать детям? Откуда они у нас? Разве что вычитанные в старых книгах — так на них еще право надо иметь.

А утешение все равно только в церкви — единственном при всех вносимых в нее человеческих слабостях твердом духовном институте. Коли близко к амвону не подходить и в алтарь не заглядывать, а стоять поближе к паперти, так там многому можно научиться, и в первую очередь мужеству в отношении к жизни и осознанию своего места в ее порядке. Главный-то порядок все-таки не правительствами определяется, а человеческим самостояньем перед Богом.

— У нас ловят за руку жулика и пишут про него, что путем такой-то махинации он, мол, заработал столько-то. За-ра-бо-тал?! Не слышала, чтобы кто-то по этому поводу возмутился. Или вот экс-шпионка Чапман написала в «Комсомолку» заметку. Про Пушкина, кстати. И была взята за руку, потому что списала все из книжки «Суверенитет духа» Олега Матвейчева. Не так давно ей бы после этого руки никто не подал, а сегодня ничего, подают. И с экрана не гонят, не считают зазорным для репутации телеканала. Что с нами произошло? И обратимо ли это?

— А то и произошло, что, как писал Валентин Григорьевич Распутин в «Пожаре», границу между добром и злом, совестью и бесчестием, высоким и низким затоптали хождением взад-вперед, не разбирая дороги. Тоже, впрочем, не впервые. И прежде мы умели это делать не хуже. Как тот же Достоевский говорил в «Дневнике»: «Нравственных идей теперь совсем нет; вдруг ни одной не оказалось, и, главное, с таким видом, что как будто их никогда и не было. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России». Эх, разве тогда «на постоялом дворе»? Сегодня это уж и не метафора никакая, и собираться-то скоро будет некому — так все и переедем, кроме тех, кому тут помирать. А про «заработал» и про «подал или не подал бы руку», так это уж из такого безнадежно устаревшего словаря, что как-то и говорить не хочется. Обратимо ли? Бог весть. Это «Царствие Божие силою нудится», а для дурного усилий не надо — оно усваивается легко. В доброе-то старое время мы ведь об этом и говорить не стали бы. Чего об очевидностях-то говорить. Человек сам все знает. А вот говорим: