- Сергей Григорьевич, вы родились в Сибири. Это как-то сказалось на вашем характере?
- Сибирь - это не территория, это состояние души. В наших краях - люди особенного склада. Одно из ранних, еще дореволюционных воспоминаний - самосуд над пойманным на базаре вором. Его буквально растерзали на куски, потому что кража считалась самым тяжким преступлением. Здесь двери на замки не запирались. Потом, в других краях, мне всегда не хватало сибирской студености...
- В девятом номере "Нового мира" выходит ваша подборка, где есть стихи об отце. Что он значил в вашей жизни?
- До революции мой отец, человек незаурядный, начав мальчиком в услужении в продуктовой лавке, сумел нажить капиталец и построил мельницу, которая давала хороший доход. У нас был богатый дом и хозяйство. Потом Советская власть все отняла и нас выгнали на улицу. Мы скитались по углам. Но вскоре отец занялся охотой и в этом деле преуспел. В Сибири охотники всегда были уважаемыми людьми, и быт нашей семьи постепенно наладился. Но мои родители так и остались полуграмотными и к моим занятиям литературой относились неприязненно, как к блажи. Читать книги мне приходилось украдкой по ночам при тусклом мигании свечки, и к четырнадцати годам мое зрение неисправимо испортилось. Отдушиной были школа, где мне повезло с хорошими товарищами, и работа в городской детской газете "Юный ленинец". Отношения с отцом ухудшались. Характер его стал тяжелым, и он меня часто поколачивал. Но в 16 лет я дал ему отпор. Помню его реакцию: он сразу сник и на глазах выступили слезы. Вскоре я ушел из дома.
Когда спустя годы я стал известным поэтом и приехал в Новосибирск выступать, отец сидел в первом ряду зала и очень мной гордился. Его арестовали по ложному обвинению в 37-м и расстреляли. Реабилитация пришла, как и для многих, посмертно.
Я считаю, что на формирование моей личности влияние семьи никак не сказалось. Пусть психоаналитики со мной поспорят.
- В Москве вы попали в газету "Гудок"...
- Я пришел в "Гудок" в 31-м году, когда Булгаков, Ильф, Петров, Олеша, Катаев и Бабель уже там не работали, а ушли в большую литературу. В этой железнодорожной газете мне приходилось писать о машинистах, сцепщиках вагонов, станционных рабочих. Однажды даже руководил слетом стрелочников на станции Люблино. Изъездил всю Россию. Тогда было модно устраивать выездные редакции, когда вагон "Гудка" отцепляли где-нибудь в Магнитогорске или Кузбассе. И мы за неделю выпускали газету на местном материале, распространяли ее и ехали дальше.
- Как корреспондент Островой стал поэтом-песенником?
- В 1934 году мои стихи "Наливались тополи" на конкурсе патриотической песни были выбраны из нескольких тысяч текстов и положены на музыку Мясковским и Фэре. Их две песни на одни мои стихи и взяли две всесоюзные премии. Я получил тогда 4 тысячи премиальных - деньги в ту пору огромные - и сразу все остальное забросил, стал заниматься только творчеством.
- Вам открылись двери всех редакций?
- Поначалу нас с Володей Фэре разыскали люди из политуправления и командировали на Дальний Восток в армию Блюхера "для написания новых песен". В дороге появилась песня "Мы советское Приморье никому не отдадим", которую вскоре запел весь Союз. Блюхеру песня понравилась, он с нами познакомился и отправил в пароходное путешествие по Амуру до Сахалина и обратно "для пополнения творческих впечатлений". Вся моя дальневосточная одиссея растянулась на полгода, за которые мы написали еще 12 песен. А потом всякий раз, когда Блюхер приезжал в Москву, он нам звонил. Ума не приложу, как меня только не посадили после его расстрела...
- В Отечественную вы ушли на фронт ополченцем, хотя по зрению были освобождены от призыва.
- С началом войны мы, поэты, читали стихи на призывных пунктах, воодушевляя уходящих на фронт ребят. И вот однажды мое чтение стали перебивать выкрики офицеров: 52-я команда на выход, 37-я команда на выход. Призывники разбежались, и я остался один. Меня вдруг обожгло чувство жгучего стыда. Подумалось: я их агитирую, а сам-то остаюсь в тылу. Я тут же подал заявление и был зачислен в "писательскую" роту вместе с Александром Беком, Юрием Лебединским, Ефимом Зозулей. Нас перебросили походным маршем из Москвы под Вязьму, где в это время наступали немецкие танки. А у нас была одна винтовка на десятерых. Никогда не забуду слов комиссара, призывавшего во время атаки греметь котелками и громче кричать "ура". Но накануне наступления вышло постановление об организации армейских газет с учреждением должности "писатель в газете" и нас, с десяток писателей-солдат, срочно отозвали. А на следующий день вся наша рота полегла в бою. Я попал в газету "На врага" 31-й армии. Журналист на войне - фигура во многом беззащитная. Приходилось ездить по передовым всего с одним стареньким наганом в кобуре...
- Сергей Григорьевич, а какие опасности, соблазны подстерегают поэта в мирной жизни?
- У меня был закадычный друг Саша Жаров. Знаменитейший в свое время был поэт. Слыхал о таком? Нет? Вот видишь! У него была такая теория "мелькания" - все время надо мелькать в периодике, печатаясь часто и везде. Я с ним спорил и считал, что это попахивает халтурой. Так и оказалось. Как только он перестал печататься, его тут же забыли.
Одно время у меня были материальные проблемы, и я взялся писать стихотворные тексты для цирковых представлений. Стал получать приличные деньги. Но жена моя Надя, одна из лучших арфисток страны, женщина проницательная, тогда сказала: все, что ты сейчас заработаешь, пойдет тебе в минус и ты будешь наказан. И действительно, после цирка я какое-то время не мог сочинять настоящих стихов. Как-то встречаю Михаила Светлова, который был известен скрупулезностью в подготовке своих нечастых публикаций, и спрашиваю: что пишешь? А он насмешливо так отвечает: пьесу под названием "Не было ни гроша, да так и осталось".
- Кстати, тогда ведь можно было жить на поэтические гонорары?
- Те, кто печатался, жили великолепно. Я был жадный до работы, и мои книги на полках не залеживались. Книга тогда кормила поэта в течение года, а то и двух. У меня за жизнь набралось с полсотни изданий. К примеру, собрание сочинений в 3 томах, вышедшее в 85-м, принесло мне приличные деньги. Я рассчитал, что лет 10-15 буду жить безбедно и писать то, что захочу. Но в 91-м все мои сбережения, спасибо Гайдару, обесценились.
С эстрадой все несколько иначе. Там никогда не знаешь, "пойдет" песня или нет. Иногда кажется, что написал хорошо. Но проходит время, а ее никто не поет. А бывает, сделаешь невзрачненькую песенку, как мы с Мурадели "Сколько слов у любви", и вдруг она "пошла". Песня живет по своим внутренним непостижимым законам. Угадать ее судьбу наперед невозможно.
Со своими песнями я сталкивался в самых неожиданных обстоятельствах. Так, когда мы уходили на фронт, кто-то в строю запел: "Подари мне, со-о-кол, на прощанье саблю..." Все подхватили, и я в том числе: "Вместе с острой саблей пику подари". И только пройдя шагов сто, осознал, что пою-то собственную песню, написанную еще в 36-м с композитором Блантером.
- Известно, как сегодня делаются песни: продюсер заказывает текст на определенную тему под своего исполнителя. А как было в ваше время?
- Я просто писал стихи и отдавал их композиторам. И вскоре песня уже звучала. Взаимоотношения композитора с исполнителем меня не интересовали. Так, Аркаша Островский открыл тогда мало кому известного Кобзона, который исполнил песню на мои слова "Через годы, через расстояния" и Гену Белова с песней "Вы слыхали, как поют дрозды", Туликов выпустил с Зыкиной "Ты, Россия моя", Ханок сделал с Толкуновой "Речные страдания". Всего не перечислишь. А песню "У деревни Крюково" я не хотел отдавать ансамблю "Самоцветы", но Марк Фрадкин настоял: никто лучше их не споет. Так и оказалось.
Мне приходило по 50 писем в день от неизвестных композиторов с нотами песен на мои стихи - просили пристроить их творения на радио или телевидение. Надоели. Так я отмахнулся и от Ханока с песней "Зима". Но когда услышал ее по телевизору в исполнении Эдуарда Хиля с заводным припевом "Потолок ледяной, дверь скрипучая", понял, что погорячился. И мы с Ханоком стали работать.
Если песня "пошла", всюду ее знали и пели. А современная эстрада живет лишь в столице. Это песни ограниченного пространства. Все эти шлягеры стоят две копейки. Ни читать, ни петь их нельзя. Песенная поэзия в России никогда так не деградировала, как в последние годы. Поражаюсь наглости и бесстыдству новых эстрадников - выходить на подмостки, не имея ни голоса, ни умения, ни настоящего текста. В мое время не миновать бы им зрительского самосуда.
- У вас на столе новые стихи...
- Я по-прежнему продолжаю ежедневно работать. К юбилею при содействии Сергея Михалкова "Советский писатель" издает мой сборник. Правда, тираж мизерный и гонорара не будет. Но и за то спасибо!
- Откройте секреты сибирского долголетия.
- Сибирское долголетие или кавказское - все это пустой треп. Все зависит от тебя самого. Должны быть система и режим, и, если ты не сгораешь от зависти к более удачливым и относишься к своему здоровью по-человечески, все будет в порядке. В детстве школьный учитель привил нам, мальчишкам, любовь к спорту, и это осталось у меня на всю жизнь. Я обошел на лыжах почти все Подмосковье. До сих пор продолжаю играть в большой теннис. Люблю париться в русской бане, но врачи запретили по возрасту. С 13 лет курил взахлеб, но после 30 дал себе зарок и с тех пор даже табачный дым не переношу.
А самое главное, жизнь для меня - это не убывание, а процесс накопления: нового опыта, новых красок, новых впечатлений. Иначе - неинтересно.