ИННОКЕНТИЙ АННЕНСКИЙ
1855 - 1909
Хмурым ноябрьским вечером бывший директор Царскосельской гимназии Иннокентий Анненский, низведенный до неопределенной роли инспектора Петербургского учебного округа, измотанный целодневным хождением по коридорам Министерства народного просвещения, где он пытался добиться "усиленной пенсии", оскользнулся и упал на мокрые, припорошенные редкими снежинками ступени Царскосельского вокзала в Петербурге. Подоспевший городовой напрасно пытался приподнять пожилого господина и поставить на ноги. Глаза его были уже нездешними, а рука намертво сжимала костяную ручку раскрытого зонтика, острием своим тянувшегося к поезду в Царское Село, о котором этот господин, мало кому известный в России как поэт, написал:
Скажите: "Царское Село" -
И улыбнемся мы сквозь слезы.
Сердце, перебоями давно уже грозившее внезапно остановиться, на сей раз не выдержало уничижительного просительства за себя, хотя на самом деле это была забота не о себе, а о ближних: о жене, много старше его, которую он взял вдовой с двумя подростками-сыновьями. По привычке к волоките, Анненского еще не оповестили о том, что ему уже дана полная отставка без учета его просьбы о пенсии. Это бесчеловечное решение состоялось за десять дней до его скоропостижной смерти, и в последний день он зря обивал министерские пороги. Что же случилось с таким, казалось бы, лояльным педагогом, застегнутым на все пуговицы?
Анненский старался оставаться в стороне от политики, но не умел быть в стороне от собственной совести. А вопросы политики и совести иногда неминуемо пересекаются. В 1905 году учительская совесть не позволила ему отмолчаться и не выступить в защиту гимназистов, преследуемых за участие в уличных беспорядках. На педагогическом совете он заявил, что "лично убежден в нецелесообразности репрессивных мер". Никто из юных мятежников не пострадал. Этого-то Анненскому не простили в министерстве, попытались прибрать его к рукам, облагонадежить, переведя в Петербург и держа на коротком инспекторском поводке. А он продолжал упрямо жить в Царском Селе, видеться со своими бывшими учениками и лишь вынужденно наведывался в Петербург по служебным делам.
В психологической невозможности "сдать" своих учеников сыграла роль не только личная порядочность, но и преданная любовь к старшему брату, Николаю Федоровичу Анненскому, идеалисту-народнику. Иннокентий Федорович в отличие от него избегал всякой внешней общественной деятельности. Он предпочел борьбе на поверхности тайную борьбу страстей внутренних, и к нему точнейше подходят слова одного из его косвенных будущих учеников - Бориса Пастернака: "С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой".
После историко-филологического факультета Петербургского университета Иннокентий Анненский более десяти лет преподавал в гимназиях Петербурга и Киева, прежде чем перешел в гимназию в том самом Царском Селе, где в легендарном Лицее учился его отец, а не только Пушкин, и где сын всегда ощущал добрую тень этого как бы двойного отцовства.
Еще в Киеве он занялся тем, что считал главной задачей своей жизни, - переводом всех трагедий Еврипида. В 1906 году выпустил блестящий сборник литературных эссе - "Книгу отражений", в 1909-м - "Вторую книгу отражений", обнаружив совершенно особый, нестандартный взгляд на литературу XIX века.
Между тем директор гимназии был и уникальным поэтом, но его чопорная закрытость отнюдь не помогала понять, что под непроницаемой застегнутостью на все пуговицы скрывается израненная душа, стесняющаяся и даже боящаяся сама себя. Его постоянно мучили страхи собственной ненужности, бессмысленности своего существования. Разрываемый надвое неизбежной для его администраторства канцелярщиной и возвышенными порывами, он пытался оправдать даже грязь и низость, триумфально попирающие духовность, но одновременно пробуждающие тоску по ней.
"Оставь меня. Мне ложе стелет Скука. Зачем мне рай, которым грезят все? А если грязь и низость - только мука По где-то там сияющей красе... " Рай, которым грезят все, был ему неинтересен. Ему, как и Пушкину, написавшему: "Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать...", был нужен рай личностный, горький, неотделимый от мук совести. Это был рай дорогой ценой - особый, адский рай. Даже свои стихи его не утешали, потому что он всегда в них сомневался. К несчастью, ему в этом помогали рецензенты, порой именитые. Когда на сорок девятом году он выпустил свою первую книгу стихов "Тихие песни", о ней с холодноватой сочувственностью отозвался Блок, который, по собственному признанию, неизвестно почему "старался быть как можно суше". Брюсов и вовсе отнесся к сборнику высокомерно снисходительно.
Признание Анненского-поэта пришло посмертно - после выхода книги "Кипарисовый ларец" (1910). Но по-настоящему значение его поэзии проявилось лишь тогда, когда черты его поэтики стали отчетливо проступать то у Ахматовой, то у Пастернака, то у Мандельштама. Мандельштам писал: "Тихие песни" и "Кипарисовый ларец" хочется целиком перенести в антологию". Именно влияние, которого невозможно избежать будущим поколениям, определяет значительность художника.
За Анненским стоит русская классика. Но иногда он разламывал традиционную метрику, прорываясь в нынешние дактилические ассонансы ("Гармонные вздохи"). В "Нервах" четкий ритм вдруг превращался в мерцательную аритмию, точно отображая то состояние, когда "Нервы - / большие, / маленькие, / многие! - / скачут бешеные, / и уже / у нервов подкашиваются ноги!" (Маяковский). От сложнейших поэтических построений Анненский с непринужденным изяществом переходит к очаровательной частушечной простоте ("Шарики детские"). Юрий Нагибин, несмотря на свой цинизм, тонкий знаток поэзии, ретроспективно заметил, что, если бы Блок не написал "Двенадцати", - нечто подобное, круто замешанное на городском фольклоре, мог бы написать, проживи он подольше, Анненский. А "Кэк-уок на цимбалах" - это же предсказанные больше, чем на полвека вперед, американские стихи Вознесенского из "Треугольной груши".
Анненский был поэтом тщательно скрываемой открытости. Он избегал обнаженной биографичности, что было так характерно для Пушкина, для раннего Маяковского и для всегдашнего Есенина. Анненский исповедовался в любви даже через смычок и струны, открывал тайны своего больного с детства сердца через разбухшую старую куклу, которую для утехи бросали в седой водопад Валлен-Коски, а муки совести превращал в приходящих к нему по ночам "неотвязных чухонок". Он был символичней всех символистов. Но своим его признали только пришедшие вслед за символистами акмеисты. Двое, пожалуй, самых талантливых юных царскоселов первыми поняли неизбывную муку его одиночества и сочли за честь назвать его учителем. Это Николай Гумилев и Анна Ахматова.
Им мы и предоставим высказаться в стихах о своем учителе, ибо вряд ли кто-нибудь может сделать это лучше. Первые две строчки стихотворения Гумилева я привожу так, как услышал их от одного эмигранта в 1961 году в Париже, - в последнем, по его словам, авторском варианте. Гумилева мучили неуклюжие строки: "К таким нежданным и певучим бредням Зовя с собой умы людей... ", и он их переделал, но не успел напечатать. Я не ручаюсь за достоверность переделанных строк, но они мне нравятся, хотя, может быть, это чье-то непрошеное соавторство.
Николай ГУМИЛЕВ
ПАМЯТИ АННЕНСКОГО
Лицейской тенью Пушкина наследной,
Живой средь неживых людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.
Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространства безымянных
Мечтаний - слабого меня.
О, в сумрак отступающие вещи,
И еле слышные духи,
И этот голос, нежный и зловещий,
Уже читающий стихи!
В них плакала какая-то обида,
Звенела медь и шла гроза,
А там, над шкафом, профиль Эврипида
Слепил горящие глаза.
... Скамью я знаю в парке; мне сказали,
Что он любил сидеть на ней,
Задумчиво смотря, как сини дали
В червонном золоте аллей.
Там вечером и страшно и красиво,
В тумане светит мрамор плит,
И женщина, как серна боязлива,
Во тьме к прохожему спешит.
Она глядит, она поет и плачет,
И снова плачет и поет,
Не понимая, что все это значит,
Но только чувствуя - не тот.
Журчит вода, протачивая шлюзы,
Сырой травою пахнет мгла,
И жалок голос одинокой музы,
Последней - Царского Села.
<1911>
Анна АХМАТОВА
УЧИТЕЛЬ
{Bull}Памяти Иннокентия Анненского
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье -
И задохнулся...
16 января 1945
КУЛАЧИШКА (1)
Цвести средь немолчного ада
То грузных, то гулких шагов,
И стонущих блоков, и чада,
И стука бильярдных шаров.
Любиться, пока полосою
Кровавой не вспыхнул восток,
Часочек, покуда с косою
Не сладился белый платок.
Скормить Помыканьям и Злобам
И сердце, и силы дотла -
Чтоб дочь за глазетовым гробом,
Горбатая, с зонтиком шла.
1906
СРЕДИ МИРОВ
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
1909
* * *
ВАРИАНТ
Сила Господняя с нами,
Снами измучен я, снами...
Снами, где тени не вьются,
Звуки не плачут, и слезы,
Даже и слезы не льются,
Снами, где нет даже грезы...
Снами, которым названья
Даже подобья не знаю,
Снами, где я расставанье
С жизнью порой начинаю.
ПЕТЕРБУРГ
Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты...
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале, -
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки...
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отрава бесплодных хотений.
1 Первоначальное заглавие "Доля".